История с поджогом взволновала все умы и отняла у нас покой, а после того как я в саду подняла угрожающее письмо, настроение сделалось еще тяжелее. В письме было сказано: "Вас хотят убить за то, что добром, что делаете, мешаете смутчикам мужиков мутить". Написано было на обрывке бумаги грубым безграмотным почерком. Это письмо мы нашли утром около балкона, гуляя как-то с Л.Сосновской в саду. Оно было совсем мокрое от утренней росы и уже наполовину стерто, так как было написано плохим карандашом на лоскутке скверной бумаги.
Я не бумажки испугалась, я верю, что мой час настанет, когда это будет указано свыше, но окружающих это сильно напугало, и с того дня жизнь моя приняла совершенно особый характер. Я перестала куда-либо ходить одна. В Смоленск стала ездить тоже в сопровождении кого-нибудь. В Талашкине завелись ружья, револьверы, вокруг дома поставили яркие спиртовые фонари, и в усадьбе стали ложиться не раньше четырех часов, когда уже рассветет и пробудится деловая жизнь в экономии.
Мысли и чувства мои были очень странные… Я чувствовала, что что-то уходит из рук, ускользает помимо моей воли, и мало-помалу вырывается из сердца самое дорогое, близкое. Отрава влилась в душу, голова была пуста…
Ц. между тем действовал, перенося свои подозрения с одного на другого, и наконец остановился на одном молодом человеке, И-ве, бывшем моем ученике, проживавшем хозяином у себя на земле. Он обратил на себя внимание тем, что водил постоянно компанию с разными подозрительными людьми, с которыми его часто видели вместе. Между этими последними были также прежние мои ученики, покинувшие школу и перешедшие в разные другие сельскохозяйственные училища, в том числе и наш маслодел Богданов, окончивший у меня и посланный мной для усовершенствования в Вологодскую молочную школу Буман, откуда он и поступил к нам на службу, да еще два-три конторщика, тоже из бывших моих учеников, и какой-то крестьянин соседней волости, известный своею смелостью и уже несколько раз посидевший в тюрьме за поджоги.
Не спросясь меня, Ц. арестовал подозреваемого им молодого человека и не нашел ничего лучшего, как посадить его под арест в нашем флигеле, рядом с занимаемой им комнатой вместе с урядником. И вот начались ежедневные допросы, подстерегания малейшего шага или слова этого человека, подлавливание его в разговорах. Действия окружавших его знакомых тоже не упускались из вида. Раз было замечено, что один из наших конторщиков, бывших его приятелей, подошел к окну флигеля и стал делать какие-то знаки. Стали следить и за этим конторщиком.
У нас у всех было такое состояние, как будто покойник в доме. Мне очень все это не нравилось, и я об этом говорила Ц., но он умолял не мешать ему, грозя мне опасными для меня последствиями и настаивая, что я рискую, может быть, жизнью, если не дам ему довести дело до конца.
На беду, в это время присутствовал наш постоянный пианист А.Д.Медем, человек, кажется, равнодушный к переживаниям и неудачам других. У него появился возмущенный вид, дававший понять, что это варварство и произвол — задерживают невинного человека, допрашивают, не имея на то никакого права, берут на себя какие-то полицейские обязанности, допуская держать арестованного человека во флигеле. О музыке, о прежних дружеских беседах и отношениях не было и помину…
Как и во время войны, вечера в зале были заняты чтением газет, наполненных теперь известиями о поджогах, грабежах, убийствах, разорении культурных гнезд и имений. Бессонные тревожные ночи, поздние сидения, сон урывками, а днем постоянное сознание, что около вас живет человек, может быть, невинный, а может быть, и поджигатель, — все это страшно издергало мои нервы, измучило душу. Я исстрадалась, извелась до того, что мне хотелось, чтобы случилось что-нибудь ужасное, что покончило бы со всеми этими мучениями и развязало бы нам руки. Я говорила: "Мне до того душно, что я сама подожгу дом, чтобы все было сметено сразу…" Было непереносимо сидеть и ждать, что завтра, может быть, сожгут еще что-нибудь, и так без конца…