Но когда Куклес вскакивал и, чуть ли не с кулаками, начинал доказывать преимущества «шара», мадам всплескивала руками (в брезгливом шоке) и примиряла художников:
— О, господи! Все, все, любезнейшие мои! Не будем выражать мелкие придирки, делиться на враждующие группы, выставлять себя на посмешище. Постараемся для общего блага быть гибкими, мягкими, не будем лезть напролом. Отнюдь! Не будем разрушать сладостную атмосферу, давайте наслаждаться нашим общением. Мы все как одна семья, где уважение друг к другу, охранность отношений — превыше всего!.. Поговорим лучше о последней презренной выставке официальных художников. По-моему, это такая шокирующая безвкусица…
— У Куклеса не все дома, он с приветом, потому и колобродит. А Гробман просто глупый, — заявил мне однажды Шматович по пути к метро. — А работы глупца в принципе глупы. И глупость с настырностью — опасная комбинация. Своей бездарностью Гробман губит светлые головы простаков. Я знаю точно — он не случайно просит у художников подарить то одну, то другую картину. И собрал уже несколько сотен. Знаю точно — он готовится умотать на Запад… И никакой охранности в «салоне» нет, но есть опасный дух. Хочешь мое мнение? Фриде сотрудничает с Большим домом, и всех нас берут на заметку. Больше у нее моей ноги не будет.
Благородный спаситель Шматович заронил в меня сомнение относительно «салона». Я стал рассматривать свечу под лампой некой идеологической западней, из которой можно и не выбраться. И странное дело — в дальнейшем в хитросплетении судеб я рано или поздно встречал всех приятелей юности, но многих посетителей «салона» не встречал никогда, и что странно вдвойне — они не упоминались в слухах, а как известно, московские, тщательно просеянные слухи — самая верная информация. Впрочем, Гробман одним из первых уехал в Израиль.
В то время было еще одно место, где собиралась творческая молодежь — квартира художника и прозаика Александра Пудалова. Его родители постоянно жили на даче и наш герой упивался благополучием и свободой; и нам в той захламленной квартире дышалось гораздо легче, чем в «салоне» мадам Фриде.
Пудалов слыл «невинным любителем горячительных напитков»; потому входным билетом в его клуб значилась «Гамза» — огромная, с огнетушитель, бутылка дешевого вина, похожего на краску для заборов. За вином велись исключительные словесные баталии, при этом хозяин комнаты неизменно держал стойкий нейтралитет. На фоне словесных сражений он, немногословный, смотрелся особенно прекрасно.
Пудалов рисовал откровенно плохо (года три обещал сделать «взрывное», но так ничего и не сделал), зато он писал короткие мощные рассказы с внутренней сюжетной тягой, и невероятно бережно относился к словам — рассказы выглядели стихотворениями в прозе. Я догадывался, подобная отжатая проза — кропотливый труд, не романы-кирпичи, где бывают целые страницы воды. Кто-то удачно сказал, что его плотные, насыщенные рассказы можно резать по кускам и разбавлять вином — все равно их будет интересно читать. Такой у Пудалова был уровень письма!
Повзрослев и набравшись опыта, я уже более взвешенно взглянул на опыты Пудалова и понял — его стихи некие слепки с французских поэтов, но в то время был уверен, что он в смысле таланта держит пальму первенства среди посетителей «клуба» — огромную пальму держит крепко и не сгибается под ее тяжестью. Всегда гладко выбритый, в отутюженном костюме, он вообще для меня, неприкаянного босяка, являл собой образец выдержки и достоинства.
Иногда я оставался ночевать у Пудалова. Мы спали на полу (кровати родители вывезли на дачу; сыну оставили раскладушку, но она сломалась); спали на матрацах, среди мышей и тараканов, и перед сном подолгу беседовали, планировали будущее, и «молчальник» Пудалов заговаривал меня начисто — планы у него были грандиозные (ни много ни мало — стать лауреатом Нобелевской премии), не чета моим — пиратским, и прочим, совсем уже низменным — заиметь комнату, купить костюм, полуботинки. Рядом с Пудаловым я особенно стыдился своих небольших способностей.
Мы встретились спустя много лет: я ехал на «Запорожце» и вдруг увидел его среди грузчиков продовольственного магазина — они разгружали какие-то ящики. У Пудалова было зеленое небритое лицо, на костюме пестрели заплаты, он был похож на опустившегося клоуна — я не хотел верить своим глазам. Мы обнялись, отошли в сторону, закурили.
— …Какая литература! — с горестным вздохом прохрипел Пудалов на мой вопрос «пишет ли?». — Кому нужны мои философские рассказы?! Ты же видишь, что издают. Что полный чемодан тяжелее пустого… Я изначально встал на гибельный путь и проиграл… А у тебя, вижу, везуха, — он кивнул на мой старый драндулет.