Одна группа пленных расположилась вблизи тральщика Мараговского. Какой-то немец до того осмелел, что подошел к самому катеру и попросил прикурить, выразительно пощелкав пистолетом-зажигалкой.
— На, сатана, — буркнул Пестиков, протягивая ему свое кресало.
Рассыпая искры, немец зажег фитиль, прикурил от него сигаретку и сказал, возвращая «катюшу»:
— Благодарю. Может быть, закурите?
Пестиков знал очень мало немецких слов, да и то большинство их предназначалось не для печати и не для разговора с пленными. Однако он понял, что его благодарят, а протянутая пачка пачка сигарет объяснила остальное.
— Держи при себе свою траву, — проворчал Пестиков, отстраняя рукой пачку.
В это время на палубу вышел Мараговский.
— Жалеешь? — усмехнувшись, спросил он.
— Не душить же? — огрызнулся Пестиков и отошёл к пулемету. Пестиков сейчас не понимал себя. Что-то неладное творилось у него в душе. Ведь ненавидит он фашистов! Греха таить нечего: бывали и такие моменты, что в бою некоторые из них подымали руки. Не хотел видеть и не видел этого Пестиков: он бил и тем самым ставил матросскую точку в конце биографии фашиста. А вот сегодня вышли эти из леса, и нет у него желания раздавить их. Пустота в душе какая-то, и не знаешь, чего хочется. Людей почему-то в них увидел.
— Ты на меня не злись, — говорит Мараговский, присаживаясь рядом на коробку из-под пулеметных лент. — Думал, что дорвусь до них — кровью умоюсь…
Хрустят пальцы Мараговского. В глазах растерянность, тоска.
— Мараговский! Даниил! — крикнул кто-то из толпы пленных.
Мараговский вздрогнул, посмотрел на берег, прыгнул с катера и какой-то крадущейся походкой направился к группе пленных. Пестиков схватил автомат и последовал за ним.
Человек в немецком обмундировании — в нескольких шагах. У него хорошее русское лицо. Даже россыпь веснушек хорошая, русская. Но в глазах его застыл животный страх. Голос уже не радостный, а дрожащий.
— Мараговский… Мы же рядом жили…
Пестикову противно смотреть на его прыгающие губы, И он повернулся к пленным. Они перешептывались, жались друг к другу.
— Узнаю, — проскрипел Мараговский. — Хоть форма и чужая, но морда твоя мне знакома… Иудин.
— Юдин…
— Расскажи, соседушка, с какого года на фронте, в каких боях прославился? — спрашивал Мараговский, с усмешкой глядя на Юдина. — Может, ты и дружков моих уложил? Под Здудичами, под Паричами… Говори, говори, соседушка. Что же ты приумолк? Говоришь, обрадовался встрече? Защиты ищешь? — голос Мараговского зазвенел и оборвался. Нервный тик обезобразил, перекосил лицо. Мараговский рванул кобуру и выстрелил, почти не целясь. Голова предателя, казалось, раскололась, а сам он, будто его ударили под коленки, рухнул на землю.
— А ну, соседи, выходи! — крикнул Мараговский, шагая на толпу пленых. — Выходи, соседушки! Всех возьму под свою защиту! Негоже вам быть вместе с немцами, негоже!
Пистолетный выстрел громко прозвучал в июньском зное. Встрепенулись вахтенные. Солдаты и матросы, беззаботно плескавшиеся в реке и, казалось, не замечавшие пленных, выскочили на берег, схватили оружие и грозной лавиной покатились на пленных. Еще немного, только одно неосторожное слово, движение, которое можно истолковать неверно, — и не остановить побоища. Но сюда бежали и офицеры. Они окружили пленных. Гридин подбежал к Мараговскому и властно потребовал:
— Сдай пистолет!
Мараговский ошалело посмотрел на него, на бледного казанского татарина, которого фашисты вытолкнули из своей толпы, на пистолет и протянул его Гридину. Лицо Маратовского окостенело в усмешке. Злые глаза прищурились, смотрят в одну точку. Он готов перебить всех предателей, а потом хоть под трибунал!..
Зловещая тишина повисла над катерами. На берегу сидят коммунисты. Перед ними — Мараговский. Он уже сказал все: никогда ни одного пленного немца пальцем не тронул, а иуду убил и не жалеет об этом. Зубами рвать таких будет!
Суровые сидят коммунисты. Трудно им говорить. Обвинять Мараговского? Что ж, он виноват. Поэтому и вызвали сюда. Хоть и паскуду убил, но все же закон нарушил. Пятно на всю часть наложил. А с другой стороны, глянешь на Даньку — душа кровью обливается. Мужик всю семью потерял, с первого дня на войне — разве выдержишь, когда перед тобой гнида?!. Ну и нажал палец на спусковой крючок…
— Скажи пожалуйста, какая сложная ситуация, — пробормотал Жилин к покачал головой.
— Вам дать слово? — обрадовался Гридин.
— Так ведь, товарищ Гридин, вопрос, можно сказать, как заноза в сердце. И тащить больно, и оставлять нельзя!.. Конечно, поругать надо: не самовольничай! Передать бы того соответствующим органам — и дело в шляпе, а Мараговский — самовольничать!.. А как ругать его, если бы и я того застрелил? Сложная ситуация, как в кино.
Никогда так мало и так несвязно не говорил Жилин, но никто не заметил, никто не бросил шутки, не прицепился к слову. Молча сидели моряки. Норкин кусал стебель травы. Не сказано пока то живое слово, после которого по-новому взволнуется сердце. А не сказано оно потому, что не найдено.
— А я так мыслю, — вспылил Ястребков. — Довольно душу выматывать! Одним подлецом меньше — нашли о чем горевать! Этого добра и для органов хватит, безработными не останутся! Я считаю — вопрос исчерпан.
— Я тоже присоединяюсь к мнению товарища Ястребкова, — говорит Латенко. Только Норкин видит в его чуть косых глазах хитрую усмешку. — Убил человека — начхать! Кругом люди умирают, да еще какие! Верно я говорю? Прекрасные люди умирают!.. Я вообще не понимаю, зачем разводить эту волынку с пленными? Чего проще: выстроить их на берегу или там в поле, пройтись меж рядов и сразу одних — домой, других — в землю! Так, Ястребков?
— Ничего подобного я не говорил!
— Но к этому вел!.. Мне тоже наплевать на того гада. Хоть бы он и не родился вовсе!.. Дело к тому идет, что скоро перевалим мы за границу. Там кругом фашисты будут. Что получится?.. Глянет Мараговский на семью какого-нибудь ихнего офицера, вспомнит своих — и чирк из автомата! Может так получиться? Запросто!.. Мое последнее слово: комдив по своей линии взыскание наложит, а мы должны объявить Мараговскому для первого раза строгий выговор. За анархизм!
Какое неприятное слово: анархизм! Мараговский морщился, ежился, но оно прочно прилипло к нему, и казалось, даже пахло от этого слова чем-то затхлым.
Медленно идут катера вниз по Березине, Вчера ночью снялись они из-под Бобруйска и вот все идут, идут. Матросы на палубах. Они заделывают в бортах пробоины, плетут маты, заготовляют чопы, покрывают краской подпалины и свежие заплаты. Радостная песня плывет вместе С катерами, не отстает от них ни на шаг. Да и как же не радоваться: операции на Березине окончены, теперь на отдых в Киев!
Торопиться некуда, а бензин дорог, и бронекатера идут на буксире у тральщиков.
Миновали Паричи. Мост уже восстановлен. Вот и те кусты, из которых стреляли фашистские танки. По зелено му полю разбросаны изуродованные, покрытые копотью бронированные коробки. А где-то здесь же, но под водой, и катер Никифорова…
Ненадолго задержались у братской могилы. Гильзы интенданты, конечно, уже растащили. Вместо сверкающей позолотой пирамиды — столбик и дощечка с надписью: «Здесь похоронены моряки, павшие смертью храбрых в боях на реке Березине в июне 1944 года». Дёрн на холмике завял. Рассыпаны, втоптаны в землю высохшие полевые цветы.
Матросы нарезали нового дерна, вновь убрали могилу. Глухо звучит последний салют. Снаряды рвутся в береговом обрыве. Комья земли падают в Березину, и она морщится, волнуется.
— Радиограмма, товарищ комдив, — говорит радист, протягивая бланк.