Сегодня Норкин был явно не в духе. Мелкий дождь нудно стучал о крышу, ветер посвистывал в щелях, и он, накинув на себя шинель, лежал на кровати. Из невыклю-чаемого репродуктора вырывались хриплые звуки, отдаленно напоминающие музыку и почему-то называемые симфонией.
Так же нехорошо было и на душе у Норкина: врачи опять отклонили его просьбу, опять прописали постельный режим, а Голованов, случайно находившийся в штабе флотилии, подкрепил их решение своим приказанием.
— Тошно, Катюша, тошно, — продолжал Михаил начатый разговор. — Отвык я от такой спокойной жизни. Ты только подумай: целые дни лежу на кровати и гляжу в потолок!.. С тоски и запить не долго.
— Глупости, — не повышая голоса, сказала Катя. Она сидела на единственном стуле и не спеша пришивала новые нашивки к рукаву кителя Норкина. — Я просто не понимаю, удивляюсь, как ты можешь жаловаться на безделье? Тебе дали заслуженный отдых, ну и используй его. — Наотдыхался, баста! Все кости болят.
— Неужели для тебя отдых — только лежать на кровати?.. А я вот больше всего люблю книги. Как много в них интересного!
— Держите меня! Она Америку открыла!
— Ничего ты не понимаешь! — вспыхнула Катя. — Если бы понимал — не хандрил, а радовался бы!
Норкин закрыл глаза и нарочито зевнул, давая этим понять, что разговор осточертел ему и он не прочь вздремнуть.
— Хочешь, Миша, принесу тебе хорошую книгу?
— О чем там? Нежные влюбленные лобзаются под соловьиные трели? Читывал, и неоднократно… А настоящей книги здесь днем с огнем не найдешь.
— Миша! — мягко, но с упреком проговорила Катя. — Откуда в тебе такая злость, пренебрежение? Ты посмотри кругом, вникни в жизнь…
— А ты сама-то знаешь жизнь? — Норкин сел на кровати и продолжал горячо, страстно: — Все мы не знаем жизни! Разве мы видели ее? Ни минуты свободной!.. За эти дни, Катя, я посмотрел на жизнь и, откровенно говоря, многое узнал… Как-то за боями и не приметили мы своего тыла. Знали, что все работают, ну и так далее. Считали, что раз мы воюем, жизнью своей рискуем, то остальные должны обеспечивать нас, и никаких гвоздей!.. А глянул… Немного глянул, одним глазком глянул… Ведь народ-то последние силы в войну вкладывает! Недоедает, недосы-вает!.. Ничего для победы не жалеет.
— Знаю.
— Знаешь? Откуда ты можешь знать?
— Мама писала. Они с сорок первого картофельные очистки варят и едят. Только из-за карточек папа пошел опять на завод… В цехе им даже дополнительный обед дают…
Катя замолчала и подозрительно долго откусывала нитку, закрыв лицо кителем. Норкин закурил. Он мысленно перенесся домой, и острая боль резанула сердце: ведь опять за несколько месяцев не послал домой даже открыточки… Как-то живет мама? Да и живет ли?..
Норкин швырнул окурок на кол, раздавил его каблуком и спросил глухим голосом:
— Почему ты мне ничего не говорила?
— О чем?
— Ну… о своих родных. И вообще.
— А ты спрашивал? Разве тебя это интересовало?
Тоже верно. Катина биография интересовала его только с одной стороны: как она дошла до жизни такой? Теперь Норкину стыдно за свою черствость, он мысленно поклялся сегодня же написать письмо маме, а потом писать ей регулярно и как можно обстоятельнее.
— Ты что задумался?
— Так… И разве после этого я могу спокойно отсиживаться в тылу?
— Всему свое время.
Катя сняла с кителя обрывки нитей, встряхнула его и спросила:
— Хорошо?
— Ага… Слушай, Катя… Расскажи о себе… Все расскажи.
— Только не сегодня… Потом…
Скоро Катя ушла, и в комнате сразу стало холоднее, сумрачнее. Норкин подошел к окну. Темно, ничего не видно. Только по стеклу бегут извилистые струйки воды да вдали мерцает одинокий огонек, бессильный рассеять мрак. Неизвестный огонек, но он манит, влечет к себе.
Так и Катя. Она, как этот огонек, манит к себе оставаясь неизвестной. И что еще странно — когда он с ней был очень близок, то думал, будто знает ее, а на поверку — ничего подобного! Душа Кати, оказывается, была скрыта для него.
Он считал Катю просто смазливой и взбалмошной бабенкой. Она оказалась красивой, настойчивой и главное — душевным товарищем. Все ли это? А не утаила ли она и сейчас от него чего-нибудь?
Норкин задернул штору, прошелся по своей клетушке и сел за стол чтобы написать письмо матери. Сидел больше часа, но лист бумаги остался чистым: не мог он сегодня писать.
На следующий день Катя долго не приходила. Он уже начал волноваться, хотел звонить в госпиталь, и вдруг ома вошла и заявила, едва перешагнув порог:
— Тебе, Мишенька, привет от Мараговского. Большущий! Вот такой!
До Норкина не сразу дошел смысл сказанного, а потом, когда все стало ясно, он засыпал ее вопросами:
— Где ты его видела? Когда? Оправдали? Почему не привела сюда?
Катя неторопливо сняла шинель, берет, стряхнула с него дождевые капли и ответила, копошась у вешалки: — Я к нему ходила. Передачу отнесла.
Норкин нахмурился. Он рассердился на себя: ведь Данька ему гораздо ближе, чем Кате, а он забыл о нем.
— Почему ты мне ничего не сказала?
— Решила, что тебе не совсем удобно идти в тюрьму, нести передачу. Кто знает, как взглянут на это? А я? Мелкая сошка, и с меня взятки гладки.
— Умный не осудит, а на дураков мне наплевать! — фыркнул обозленный Норкин. — Почему я не могу навестить Мараговского? Что он, гаденыш какой-то?
— Не в этом дело, Миша, — спокойно ответила Катя. — Мараговский не гаденыш, но тебе идти к нему не следует. Это будет похоже на демонстрацию.
— Все равно пойду! — уперся на своем Норкин. — Завтра же пойду! Не веришь?
Катя пожала плечами, сняла чайник с плитки и сказала:
— Давай лучше чай пить.
Потом слушали концерт из Москвы, посплетничали немного, и Катя начала собираться домой. Норкин помог ей надеть шинель и вдруг сказал, привлекая ее к себе:
— Оставайся… Совсем…
Катя удивленно вскинула на него глаза, зарделась, на мгновение прильнула к нему, потом вздохнула, отстранилась.
— Нет, Миша.
— Почему?.. Я ведь тебе серьезно говорю.
— Не надо….
— Почему? — начал сердиться Норкин.
— Потому… Ты хочешь, а не любишь меня. До свидаиия! — Катя рванулась и сбежала по лестнице.
— Катя! Катя! Ты придешь завтра? — крикнул Михаил, стоя над лестницей и вглядываясь в темноту.
— Приду….
Нет, Норкин не сердился на Катю. Он был готов оправдать даже и не такой ее поступок. И лежа в постели, он думал о ней, сравнивал ее с другими известными ему женщинами, и сравнение, разумеется, было не в их пользу.
И вообще Катя исключительная: она добрая, красивая, душевная, бережет его авторитет, не навязывается, она… Да разве все перечислишь? Взять, для сравнения, ту же Ольгу. Она нисколько не похожа на Катю. Они — как ледяшка и капелька ртути. Ольга — представительная, солидная дама. Многие заглядываются на нее, но она сама — только на Володю. Он для нее — центр мира. Кажется, все в ней хорошо, однако не лежит душа к ней и все тут! Каким-то холодом веет от ее рассудительности, от слов, движений. Она бы никогда не осмелилась пойти в тюрьму к товарищу мужа. Ей семейный уют, тишина — дороже всего.
Да, тюрьма… Много страшного говорено про это заведение. Как-то там Мараговский… Нет, обязательно надо сходить к нему, обязательно! Трудно ему сейчас.
Мараговскому действительно было трудно. Его не испугали ни теснота, ни вонючие испарения множества грязных тел, ни скудный паек, про который говорят: «Жив будешь, а гулять не захочешь». Все это можно и перетерпеть. Страшило, сгибало к земле то, что рядом с ним сидели те, кого он презирал и ненавидел больше всего: вчерашние полицаи, старосты, лесные бандиты и дезертиры. Мараговскому хотелось выть только от одной мысли, что кто-нибудь поставит его на одну доску с ними.
Первые часы пребывания в камере прошли в борьбе за власть, и Мараговский, которого поддержало несколько таких же, как и он, случайных «гостей», кулаками отвоевал для себя лучшее место на полу и право неприкосновенности. А затем потянулись однообразные до тошноты, бесконечные дни. Даже ночь не приносила облегчения: преследовали кошмары, а если и снилось что-либо приятное — тем горше было пробуждение.