— Огонь! — крикнул Селиванов.
И катер вздрогнул от орудийного залпа. Огонь сверкнул в одной из лодок, а сама она нелепо подпрыгнула и упала в воду грудой обломков.
Залпы гремели беспрерывно. Казалось просто чудом, что пулеметы не захлебывались в своей скороговорке. А шесть бронекатеров носились по реке, подминая под себя легкие лодки, дробя форштевнями понтоны. Вот катер Ястребкова влетел в самую гущу плывущих немцев и завертелся там. Одна за другой скрываются под водой человеческие головы: многих утянули вниз водовороты, поднятые пинтами, а еще больше пострадало от ударов о бронированные борта катеров.
Чиста поверхность реки. Даже пузыри перестали подниматься с ее дна. Бронекатера торопливо посылают в лес фугасные снаряды, прочесывают кусты и подлесок бесконечными пулеметными очередями. Валятся деревья, вырванные с корнем, падают на землю ветви, срезанные пулями. А над рекой повисают десятки штурмовиков. Селиванов слышит в наушники голос незнакомого летчика:
— Отойди, браток, отойди! Сыпану!..
Бронекатера торопливо покидают место побоища, где уже грохочут «катюши», где штурмовики уже приглаживают берега, доколачивают фашистов.
Волков достает папиросу, хлопает себя по карманам и скрашивает у Селиванова:
— У вас нет спичек?
— В каюте.
— Пойду прикурю на камбузе.
Селиванов кивком головы отпускает его. Волков неторопливо идет на корму катера, где около маленькой печурки копошится кок.
Много песен сложено о рулевых, о комендорах, минерах, сигнальщиках. Даже каторжный труд кочегаров увековечен. Но обошли поэты коков. А если и вспоминают о них, то лишь в шутливом тоне, порой же — и не скрывая иронии. Так вот, около маленькой печурки копошится настоящий морской кок, а не тот, которого берут напрокат поэты. Сегодня он встал задолго до подъема, наколол чурок, затопил печурку и приготовил завтрак. Потом, когда зазвучал колокол громкого боя, кок, чертыхаясь, быстренько убрал немудреную посуду, прикрыл продукты и стал подавать снаряды. Он наравне со всеми подвергался опасности. От его быстроты и точности подачи снарядов зависела стрельба комендоров. И если вы представляете их к награде за предельную скорострельность и меткость, — не забудьте кока.
А теперь, когда все наслаждались заслуженным отдыхом, кок, отскоблив с рук оружейное масло, взялся за приготовление обеда. Да не такого, о котором говорят: «Сойдет! Проголодались — сожрут и топор!» Нет, кок священнодействовал у печурки, пытаясь приготовить что-то новое и вкусное из набивших оскомину круп.
Волков, сунув в печку чурку, подождал, пока по ней не забегали дрожащие языки пламени, потом достал ее и с наслаждением прикурил. Уходить не хотелось: после недавних волнений душа просила покоя, тишины. И языки пламени, мечущиеся в печурке, и дымок, чуть заметной струйкой вьющийся из трубы, и запах разопревшей каши — все напоминало родной дом.
— Фашисты! Прямо по курсу! — донесся до Волкова крик пулеметчика.
Волков вскочил, забыв бросить чурку, которую держал в руках. На обрывистом мысочке, почти у самой кромки его, стояла пушка. Около нее замер расчет. Волков бросился к носовой башне и крикнул, открывая люк:
— Не видишь?! Огонь!!!
— Снарядов нет, — устало и как-то безразлично ответил комендор.
Тоже правда. Погорячились в бою, все выпустили…
Волков медленно выпрямился и посмотрел на пушку. Вот она, проклятая! Стоит и не шелохнется, уставившись на катер немигающим зрачком своего ствола. Немцы, видимо, догадались, что катер беззащитен, и умышленно подпускали его к себе.
Волков посмотрел кругом. Лес, обыкновенный лес, мимо которого шли все эти дни. А впереди — река, река узкая, мелкая. Здесь не вильнешь в сторону. Да и поздно: стоит катеру начать поворот — беспощадный снаряд вопьется ему в грудь, разорвет ее. Осталось одно — ждать, терпеливо ждать развязки.
Но кто может равнодушно ждать своей смерти? Волков, взбешённый своим бессилием, злобно выругался и швырнул в артиллеристов чурку, которую все еще машинально сжимал в руке. Она, кувыркаясь, полетела к берегу и упала около пушки. И тут случилось то, о чем Волков совсем не думал: фашисты попадали на землю, старались вжаться в нее. Несколько ничтожных секунд, на которые люди часто не обращают внимания, сослужили свою службу: катер, чиркнув днищем, юркнул за мысок — и запоздалый снаряд прогудел где-то за кормой.
Еще не успели прийти в себя от неожиданного спасения, а сзади уже раздалось несколько выстрелов и все стихло. Скоро, показались катера Ястребкова. Их пушки, казалось, задорно поглядывали на лес.
Прошли минуты радости, прекратились рассказы о том, как лейтенант «оглушил» фашистов чуркой. Волкова хвалили, превозносили за находчивость, приписывали ему такие мысли, каких у него и не было. А он угрюмо сидел на берегу в тени деревьев и слушал, как Норкин распекал Селиванова.
— Значит, местью увлеклись? — говорил Норкин, не скрывая злости и издевки. — Месть — дело хорошее. Но только тогда, когда мстит умный человек! А месть дурака — ему же самому боком выходит!.. Говори еще спасибо, что я послал тебя в паре с Ястребковым. И сам, и Наталье скажи, чтобы молилась за здоровье его!
— Понимаешь…
— Давно все понял!.. Честное слово, еще один такой ляпсус — спишу тебя на базу к Чернышеву. Да такого и туда нельзя: за один день все имущество разбазаришь!..
Долго отчитывал комдив Селиванова. Его слова били и по Волкову: ведь это он командир, ведь он в первую онередь был обязан заботиться о боеспособности катера.
— Сейчас принимай снаряды и догоняй нас, — закончил Норкин. — Только помни: такие ошибки один раз счастливо с рук сходят!
Майор Козлов, вытянувшись перед зеркалом, пегим от времени, осмотрел себя, собрал за спину складки гимнастерки, поплотнее надвинул пилотку и решительно зашагал К штабу бригады. Его батальон после прорыва фронта у Здудичей был придан бригаде Голованова. Борис Евграфович был зол на себя, а еще больше — на начальство, играющее батальоном, как жонглер шариком. Кажется, чего лучше: прорвали фронт, плохо ли, хорошо ли — сработались с Норкиным. Теперь бы только и преследовать, добивать противника. Так ведь нет! В самый горячий момент повернули батальон на Припять, и иди представляться новому своему начальству. Словно на войне и делать больше нечего.
А на себя Козлов злился за то, что по-прежнему волновался, являясь к начальству. В такие моменты все сразу на него наваливалось: боязнь, что лично он может не понравиться, что начальство пренебрежительно посмотрит на какой-то батальонишко (хотя он и полнокровнее другого фронтового полка). Но больше всего страшило—а вдруг отстранят от командования? Теперь не сорок первый год, много командиров, окончивших академию, в действующие части прибывает, и долго ли в резерве оказаться? Таких майоров, как он, Козлов, за годы войны много расплодилось. Правда, у него кое-какой боевой опыт накопился, но разве это учтут, если вопрос встанет принципиально? Другой раз личная симпатия начальства больше всего значит.
О своем новом начальстве Козлов ничего не знал, если не брать во внимание прощального напутствия Семёнова:
— Езжай, голубчик, езжай! Там сто раз меня с благодарностью вспомнишь!
Трудно верить, что есть ещё человек, после знакомства с которым будешь вспоминать Семёнова добрым словом.
Командира бригады Козлов нашел в просторной палатке, раскинутой среди сосен на высоком холме. Здесь все подчеркнуто мирно: и дорожки, посыпанные чистым речным песком, и часовые, прохаживающиеся на границе этого своеобразного лагеря, и главное — отсутствие людей, болтающихся без дела. Чувствовалось, что каждый знает свое место, свое дело и не слоняется как сонная муха в ожидании очередной кормежки или случайного приказания.
Дежурный офицер ввел Козлова в палатку. Там за настоящим письменным столом сидел адмирал. Казалось, что у него на голове парик: до того белы были его волосы. Адмирал стоя выслушал рапорт Козлова и сказал, протягивая через стол руку: