А Норкин вышел из землянки, со злостью пнул метлу, которая стояла у порога, и зашагал в лес. Ему, действительно, хотелось собраться с мыслями и главное — успокоиться. И вдруг из-за деревьев показалась зардевшаяся Катя и тихонько окликнула его. Михаил остановился, взглянул в ее наполненные счастьем глаза, вспомнил рассказ Карпенко и опять насупился.
— Мишук, что случилось? — спросила Катя, подойдя к нему вплотную и тревожно заглядывая в глаза.
— Сама не знаешь?
— Неприятности?.. Подумаешь, невидаль! У кого их нет?
— А у тебя что за неприятности? Тебе-то что за дело до меня?
Тревога в глазах у Кати сменилась удивлением, потом они часто замигали, из них выкатилась первая крупная слеза.
— За что… Миша?
— Иди ты, шлюха, от меня подальше! — зло выпалил Михаил, сбросил Катины руки со своих плеч и широким шагом направился в чащу леса. Некоторое время слышался треск сухих ветвей, шелест листьев, а потом все стихло.
Катя зажмурила глаза, сжала щеки руками и так, медленно покачиваясь из стороны в сторону, стояла несколько минут. Казалось, силы вот-вот оставят ее и она рухнет на траву, примятую ногами Михаила, вцепится в нее руками и забьется в неудержимом плаче.
Катю ошеломили слова Норкина. За что он бросил ей это позорное слово? Будто раскаленное клеймо к сердцу приложил… Да, она встречалась со многими мужчинами. А кто ее толкнул на это? Не они ли сами?
Или Михаил раньше не знал этого? Знал. Почему же тогда он сам ходил к ней? Почему был ласков, почему целовал?
Шлюха!.. Эх, Мишук, Мишук. Ничего ты не понял! Тебя одного любила. Тебя одного ждала, о тебе одном тосковала. Только твоего ребенка и сберегла под сердцем!.. Шлюха, говоришь?.. Что ж… Разорванное платье можно зашить, чулки — заштопать, а если на любовь плюнешь… Не смыть, не соскоблить этого плевка!
Но вот Катя оторвала руки от лица. Глаза ее были сухи. Поправив берет, Катя решительно пошла к берегу. Она не боялась людей, не чувствовала себя виноватой ни перед кем.
А Норкин в это время лежал, уткнувшись лицом в прелые листья. Распроклятая жизнь! Или, может быть, только ему так не везет? Старался, головой рисковал, сколько костей уже переломано, а чего дождался? Вызвали на парткомиссию!.. И кому поверили? Семенову. Этому балоболке! Да он детей своих заложит за лишнюю звездочку на погоне!
Нет справедливости на белом свете, нет. И друзей тоже нет. Где они сейчас? Ясенева другом считал — волком смотрит. Ленька Селиванов, небось, около Натальи… А про Ольгу — и говорить нечего. Подвернулся случай подходящий — раз замуж!.. А эта… Наверное, ещё не знает, что, может быть, последние часы он комдив… Пожалуй, и Чигарева неспроста комдивом назначили? Что дали ему только тральщики — временная уловка… Ну и черт с ними! Пускай списывают, разжалуют, пусть в штрафную. Если служба так пошла, то дотянуть бы до конца войны, а там — забирайте ваши игрушки, я больше не играю!..
Напрасно Михаил думал, что у него нет друзей. Всезнайки — писаря под строжайшим секретом передали матросам содержание письма Семенова, и забурлил, заволновался дивизион.
— Я ту гниду убил, я и в ответе! — скрипел Мараговский, потрясая кулаком. — Так и на парткомиссии скажу! Мне рот не зашьешь, штрафной не запугаешь! От смерти я не бегал и бегать не собираюсь!
— Скажи пожалуйста, какая неприятная история получилась, а? — философствовал Жилин в другом кружке матросов. — А все же я так думаю, что напрасно весь этот шум. В парткомиссии люди головастые, разберутся что к чему. Конечно, может быть и на старуху проруха, но ведь и мы грамотные.
— Уж не в цека ли лезть собираешься? — перебил его Копылов, который уже успел побывать на многих катерах. — Пока туда доберешься — жил-был у бабушки серенький козлик, — пропел он.
— Скажи пожалуйста, кадровый матрос, всех выше на тральщике — пулеметчик, а дальше своего носа не видит? Партийное-то собрание всех коммунистов, может, повыше комиссии будет?
— Катька, где Михаил? — налетела Наталья на Катю, одиноко идущую по берегу.
— Я за ним не бегаю, — отрезала та и передернула плечами.
— Поцапались? Небось, миловаться лезла? Дура! У него такая неприятность, такая, — протараторила Наталья и сказала уже Лене, который молча держался за её локоть — Пошли, Ленчик!
Катя, растерянная, опять осталась одна. Ее злости как не бывало. Она уже себя считала виноватой во всем и, повернувшись, быстро пошла в лес. Вот и та полянка. Куда же он ушел? Она, кажется, стояла здесь, а он — здесь… Все кусты так похожи друг на друга…
А деревья шумели, словно перешептывались. Шепот был не злорадный, шипящий, какой иногда доносится из-за угла, а дружеский, успокаивающий. Над лесом кружили самолеты. В гуле их моторов тоже не было ничего угрожающего: это свои самолеты охраняли бригаду от внезапного нападения врага. Даже солнце, прорываясь сквозь густую листву, становилось не безжалостно палящим, а нежным, ласковым.
Прошло волнение первых минут, и Норкин теперь уже более трезво рассуждал о предстоящем объяснении. Да, многое наврал Семенов, и доказать это будет нетрудно. Но есть доля правды в его обвинениях, и придется сегодня попариться. А разве в жизни все гладко? Разве не бывает выбоин на прекрасном асфальтированном шоссе? А жизнь — не шоссе, человек — не машина. У каждого человека свой собственный непроторенный путь, и идет он по нему как первооткрыватель. Мудрено ли ошибиться?
В это время Пестиков входил в палатку Ясенева. Входил боком, насупившись, исподлобья поглядывая то на адмирала, со скучающим видом просматривавшего газету, то на Ясенева, нервно дергавшего плечами.
— Матрос Пестиков явился по вашему приказанию, — пробурчал Пестиков и вздохнул. В голосе его прозвучала неподдельная тоска. А вздох как бы поставил точку. «Опять всю душу взбаламутят», — вот что скрывалось за этим вздохом.
Голованов быстро вскинул на него свои живые глаза. Адмиралу показалось, что он понял этого на первый взгляд мешковатого матроса.
— Садитесь, Пестиков, — предложил Ясенев.
— Ничего мы постоим, — ответил тот.
— Разговор длинный будет.
— Постоим.
И Ясенев растерялся. От матроса веяло таким несокрушимым мужицким упорством, такой силой собственной правоты, что капитан второго ранга сразу понял всю нелепость заранее подготовленного разговора. Но с чего начать, чем расшевелить эту глыбу, застывшую у входа? Конечно, можно приказать сесть, но что от этого изменится?
— Ежели сомневаетесь, отдайте под трибунал, На любые муки пойду. Совесть моя чиста, — прервал молчание Пестиков. Его голос, вначале ровный, глухой, вдруг оборвался.
Голованов резко поднялся, подошел к Пестикову, легонько ткнул его кулаком в грудь и сказал тепло, проникновенно:
— А ты дурь из головы выбрось. Слышишь? Мы тебя за тем и вызвали, чтобы это сказать. Иди! Ну, чего уставился? Иди!
Пестиков растерянно посмотрел на хмурого Ясенева, на улыбающегося Голованова.
— Верите? — не то простонал, не то всхлипнул он.
— Иди, тебе говорят! — прикрикнул контр-адмирал. Пестиков повернулся и вышел, ткнувшись плечом в полог палатки.
— Давай, Ясенев, отменяй сегодняшнее заседание, — сказал Голованов. — Самое главное обвинение отпало, а остальное выеденного яйца не стоит.
— Не могу, Борис Павлович.
— Почему? Неужели не видишь, что не было у Пестикова иного выхода? Не видел он его, понимаешь, не видел!
— И не проси, Борис Павлович.
— Да я и не прошу, черт тебя побери! — крикнул Голованов. — Я в конце концов требую! Как командир бригады, своей властью, прекращаю всю эту пачкотню!
— Норкин еще и коммунист. По своей линии ты ему хоть благодарность объявляй, а как с коммуниста мы с него спросим.
— Да за что, за что спросите? Или еще и Мараговского сюда вызовешь? Да я ему скомандую: «Кругом!» — и хвоста не увидишь!
— В своей палатке скомандуешь, — наливаясь злостью, но еще сдерживаясь, ответил Ясенев.
Голованов взглянул на него, швырнул на землю журнал, который машинально вертел в руках, и выбежал из палатки.