Выбрать главу

А у Сережи Помаза кость в бедре перебита. Мог только лежать. Так физически здоровый, но подняться нельзя. Я за ним выносила, мыла его... Очень боялись гангрены, я он сам боялся - от этого страха не мог есть, худел, во сне ужасно бредил, так что и нас пугал. А днем ничего бодрился. Больше пяти месяцев рана его не заживала. А потом ничего. Помогло, наверное, что мы ее облучали под солнцем даже в морозные дни. Когда стала рана затягиваться - смотрю и Сережа мой улыбается. Начал просить, чтобы хоть немного мяса принесли. Значит, поправляется.

Мы пошли, украли у старосты барана. Зарезали, печенку поджарили. Радовались - "вот теперь несколько дней будем все сыты" Повесили тушу на ветку дерева. Иван Федорович говорит:

- Сегодня ты вари холодец, то да се, чтобы наелись ребята.

Я иду к нашему барану, прихожу - одни кости торчат. Сороки все расклевали. А мы только облизнулись... Кости, правда, я сварила, бульон был жирный. А за другим бараном не пошли. В селе и без того уже поднялся переполох.

Шесть месяцев мы так жили. В конце февраля уже этого, сорок третьего года, в два часа ночи слышим топот. Я поднялась. У меня было две гранаты. Я так решила: "одну брошу в Сергея, чтобы убить его, а другую буду бросать в дверь, пистолетом пристрелю себя". Тихоновский и еще трое наших ребят играли в домино. Вдруг дверь открывается и входит мужчина в белом халате. Иван Федорович - раз за пистолет. Я гранатой замахиваюсь.

- Стой, Тихоновский, не стреляй!

Это были наши. Отряд вернулся в Елинские леса, и Попудренко сразу послал искать раненых и всю группу. О нас пошли слухи, что все мы попали к немцам, что всех почти поубивали, а меня тяжело ранили. И будто потом на мне женился немецкий офицер. Такая чепуха! Попудренко не верил.

Нас всех взяли в сани - повезли в лагерь. Какая была встреча - все, наверное, помнят! Нас целовали, обнимали. Повариха нам особо готовила... Но это потом...

А в первый день я узнаю, что Гриши нет.

- Где Гриша? Как его здоровье?

Говорят - в Москве.

Думаю: "В Москву отправляют только тяжело раненых". Спрашиваю:

- Куда он ранен?

- Почему ты спрашиваешь об этом? Может, он прославился и его отправили в Москву отдыхать!..

Мне все-таки сказали, что у него задета переносица и глаз... А через несколько дней прилетает самолет. Мы бежим встречать. Когда подбежали к аэродрому, уже все вышли. Я бегу, ищу Балицкого... Он стоит, смотрит на меня, а я мимо него пробежала... Федоров со мной поздоровался, обнял.

- Почему ты Гришу не встречаешь?

- А где он?

Вижу - стоит передо мной красивый мужчина, нарядный, полный, в кубанке. Думаю, какой-то новый, а это Гриша. А когда уходила с нашей группой, Гриша был в ватных штанах, в кепке...

- А я, - говорит, - смотрю - к кому она побежала, кто ей всех дороже?

Тогда я обхватила его, спрашиваю:

- Как твой глаз?

У него слеза покатилась, но он говорит:

- Вижу тебя, больше мне ничего не надо!

Вот и конец моему рассказу. Теперь пусть другие говорят.

*

После рассказа Маруси Товстенко долго молчали. Слышно было, как потрескивает хворост в костре, как лошади рвут зубами траву. Маруся отошла в тень, села за чьей-то широкой спиной. Я думал, что ее начнут расспрашивать. Нет, все будто согласились, что после такого душевного рассказа нужно собраться с мыслями. Многие поглядывали на Балицкого, который стоял тут же, в позе уверенного в себе человека. Мне показалось, что рассказом Маруси он не доволен и хочет даже что-то опровергнуть. Во всей его фигуре, в одежде, манерах видно было щегольство. На голове у него еле держалась черная барашковая кубанка с алой лентой. Давно уже установилась теплая погода и смешно было ходить в зимней шапке, но Балицкий не из тех, который позволил бы над собой посмеяться.

Слава его была у нас в тот период самой яркой, слава бесстрашия и военного счастья. Его щадили вражеские пули. Правда, он потерял глаз, но это - случайность: разорвалась гильза патрона в собственном автомате.

...Балицкий не сразу стал рассказывать. Пришлось его просить. Быть может, ему не хотелось говорить при мне. Утром мы с ним поспорили. Вчера он вернулся из Москвы. Доложил о выполнении задания. А сегодня вдруг вручил приказ Украинского штаба, которым мне предписывалось выделить ему определенное количество людей: рядовых и командиров, а также вооружение, боеприпасы, рацию - создается новый отряд во главе с Балицким, и отряд этот пойдет по самостоятельному маршруту.

Что ж, приказу - нравится тебе он или нет - надо подчиняться. Я сказал Балицкому, что каждый командир батальона выделит ему часть своих людей. Но Балицкий потребовал, чтобы я отдал приказ о выделении первого батальона, которым он командует. Первый батальон мы считали лучшим в соединении, в нем было больше всего старых партизан, черниговцев, и я категорически отказался выполнить это требование. Запросили по радио Украинский штаб. Там поддержали меня. Кончилось тем, что Балицкий от самостоятельного задания отказался. Было решено, что он останется в нашем соединении командиром первого батальона.

Но и сейчас, видно, он еще не остыл. Нет, нет и покосится хмуро в мою сторону. Все-таки уговорили: стал рассказывать. Рассказывал он с видом человека, которому все прежнее кажется не стоящим большого внимания. Слушатели чувствовали, что обращается он к ним немного свысока, но и это ему прощали. А некоторые, может быть, считали, что так и должен говорить прославленный партизан.

- Мы вот трогаем прошлое, перебираем, подсмеиваемся даже над собой. Каждый из нас, старых партизан, много смертей прошел. Я сам лично, если даже скромно считать, двадцать две смерти миновал и продолжаю действовать. Бывает, спрашиваю себя: "Почему ты, Григорий, еще живой? Уберегся или посчастливило?" Ответ даю такой: остался цел после боя - не твое это личное счастье и не для отдыха ты остался или славы, а для дальнейшей борьбы за окончательную победу!

Если же касаться лирического и поэтического, - то самое для меня поэтическое до конца войны - это смерть и гибель врага... Нет, почему же? Я и человеком остаюсь, но я нацеленный человек и об этом буду с вами беседовать.

Знал я одного товарища. Был он смелым. Но все подсчитывал: "Я, мол, один, другой, третий и четвертый раз прикоснулся к своей гибели, значит, шансы мои с каждым разом прогрессивно уменьшаются - перелет, недолет, а ведь накроет когда-нибудь и цель". С каждым боем он становился все осторожнее и дошел со своей прогрессией до того, что проснулся раз среди товарищей, вскочил с черными от страха глазами и как заорет: "Немцы!" Пистолет к виску - и готов. Не успели его удержать. А немцев как раз и не было.

Вот я слышу такое слово "осторожность", будто партизан должен быть осторожным. Но где тут граница осторожности и трусости? Граница, конечно, есть. Осторожность - это мысль, человек еще думает, понимает, как оберегаться. Трусость - это бессмысленное бегство, паника. Пример: лежим однажды в цепи, за укрытием, видим, как идет на нас немецкая пехота, подпускаем. Вдруг один наш уважаемый товарищ кричит: "Братцы, автоматчики!" Сорвался и побежал. И все за ним побежали. Что такое? Мы ведь и раньше знали, что в немецкой пехоте много автоматчиков. Нет, дело тут не в автоматчиках, а в голосе паникера - подействовал на нервы.

Трусость - самый лютый враг партизана. А что касается осторожности... Осторожность действует по-другому. Она сестра трусости, но хитрая, все умеет объяснить и оправдать и постепенно партизана превращает в труса.

Как это бывает? Дает командир задание. Идет партизан и видит - ужасно трудно и опасно. И вот он уже не идет, а ползет. Это правильно, надо ползти. Но ведь придется когда-нибудь и встать. Одним ползанием дела не кончишь. А голову он поднять не может. Прижимает ему голову к земле неведомая сила. Он ее в душе уважительно определяет, как осторожность, а она уже давно выросла в трусость. Возвращается такой партизан и докладывает: "Товарищ командир, оказалось невозможным". И все так аккуратно объяснит, что только и остается похвалить его за осторожность. А цель? Цель не достигнута. Целью стала осторожность.