Теперь настала очередь Ашота. Словно нетерпеливый конь, он не мог стоять спокойно и, не дослушав команды Чалого и, видимо, не чувствуя самого себя, побежал так неумело и смешно, что Алеша, всей душой сочувствуя ему, не мог удержать улыбки.
Но неудачной у Ашота была лишь первая попытка. Возвращаясь на исходное положение, он, казалось, переродился. Почернелое лицо его налилось гневом, яростно блестели огромные, словно без зрачков, глаза, движения рук и ног были резки и отрывисты, бледные губы сжались, и ниже острых скул нервно вздрагивали мышцы.
— Ух, кавказская кровь разгулялась! — с неизменной усмешкой сказал Гаркуша. — Не подходы — зарэжу!
— Разговоры! — оборвал его Чалый.
Еще трижды возвращался Ашот, с каждым разом проделывая перебежки все увереннее и спокойнее.
— Молодец! Молодец! — подбадривал его Чалый. — Еще побыстрее отползай и пулей вскакивай. Тогда ни один фашист тебя не достанет!
Последним бежал Гаркуша, и, к удивлению Алеши, так бежал, что Чалый еще при первой попытке одобрительно сказал:
— Сразу видно, что послышал, как пульки над головой цвенькают!
Самодовольно улыбаясь, Гаркуша стал в строй и, опять толкнув Алешу локтем, прошептал:
— Это тебе не курсы кулэмэтные!
Разбитый, уничтоженный, боясь взглянуть на людей, возвращался Алеша с занятий. В голове складывались и мелькали десятки мыслей, и ни одна из них не была радостной. Проголодавшись за полдня, он с трудом съел обед и, когда расчет вернулся в свою хату, тайком выбрался на улицу.
На землю уже легли длинные тени, и в воздухе заметно похолодало. Из низины за деревней, где протекал ручеек, тянуло сыростью и прелью старых водорослей. От этого, так хорошо знакомого и волнующего запаха ранней весны у Алеши сладко защемило в груди, и память сразу же вернула его в родное Подмосковье, на берег Оки, где сейчас точно так же пахнет водорослями и подсушивает землю легкий морозец. Неторопливо и привольно, заливая пойменные луга и низинный лес, плывут помутневшие воды. В деревне тихо в эти часы, спокойно. Работа в колхозе закончилась, и люди расходятся по своим избам. Мать кормит корову, Ленька, видать, прихорашивается, собирается на вечерку, Костя и Сенька сидят за уроками, а пятилетняя Люба, подражая им, старательно выводит каракули в своей дочерна исчерканной тетрадке. Все они дома, все спокойны, и только отец и он, Алеша, далеко-далеко от родной Оки, в чужих краях, на военной службе. Вспомнив отца, Алеша глубоко вздохнул. Скоро два года, как не виделись они, и в памяти Алеши отец оставался таким же, каким видел он его во второй день войны на вокзале в Серпухове, — молчаливым, сосредоточенным, о чем-то неторопливо говорившим с плачущей матерью и шершавой рукой ласкавшим их, окруживших его пятерых детей. В армии Алеша от отца получил всего одно письмо. Он писал, что находится на передовой, бьет извергов-фашистов, и наказывал ему, Алеше, бить фашистов беспощадно, бить так, чтобы они не только не дошли до их родного села на берегу Оки, но и были выброшены с нашей земли и навсегда были загнаны в могилу. Отец ничего не писал прямо, но Алеша, читая между строк, понимал, что он тревожится не только за его жизнь, но и за его службу, за боевые дела и страстно хочет, чтобы старший сын был настоящим воином.
«Настоящим воином! — прошептал Алеша. — А я? Какой же я воин! Даже перебегать не умею!».
От этой мысли Алеше стало горько и тоскливо. Он присел на березовый обрубок и по-стариковски опустил голову на руки.
— О чем грустишь, Алеша? — вздрогнул он от знакомого голоса и, привстав, увидел Сашу Василькова.
Комсорг подошел к нему и сел рядом.
— Куришь? — спросил он, доставая красивый, вышитый разноцветными шелками, кисет.
— Н… Н… Нет, — пробормотал Алеша и вдруг, словно вспомнив что-то важное, решительно добавил:
— А впрочем, давай закурим.
— Нет. Не стоит, — возразил Саша. — Раз не приучился курить, то не следует, ни к чему это. По себе чувствую. Я-то по дурости, чтобы казаться взрослым, курить начал, в сентябре сорок первого. Мне семнадцати тогда не было. Ополчение у нас в Москве собиралось. Ну и я пристал к ним. Такая злость на фашистов поднялась, не мог усидеть дома. Пришел в военкомат — не берут, в райком комсомола — тоже, говорят, рановато, ну, я прямо к отцу на завод и в ополчение с заводскими вместе. Вот, чтобы казаться большим, и начал я курить, а потом в привычку вошло.
— Трудно было вначале? — не зная почему, спросил вдруг Алеша.
— Очень! — прошептал Саша. — Ничего же я военного делать не умел. В школе-то мы на военном деле игрушками занимались, все чапаевцами лихими представлялись да из малокалиберки щелкали. А вот винтовку боевую, гранату настоящую и в глаза не видели. Ну, изучить оружие это еще четверть дела, а вот настоящее военное дело — это целая наука! Я как вспомню сейчас, каким, был, — затягиваясь дымом, улыбнулся Саша, — так смешно станет, просто не верится даже. Первый раз стрельнул из боевой винтовки и даже в щит не попал. Да что там стрельба! Какие-то перебежки, переползания несчастные и те были для меня настоящим бедствием. Хорошо, что в отделении ребята были настоящие вояки, всему научили. А на марше — мы же тогда, ополченцы, день и ночь маршировали — просто вспомнить стыдно. Пройду километров пятнадцать и выдохся. Ноги одеревенеют, руки, как плети, болтаются. Стиснешь зубы и только думаешь, как бы не упасть до очередного привала. А потом втянулся, и все пошло. А ты как? Трудно? — подняв на Алешу светлые, искристые глаза, тихо спросил Саша.