— Вот, — воскликнул Полунин, — сам подтверждает, что работать будут, и сам же бракует. Да поймите вы, товарищ Лужко, война же, война. Каждая деталька дорога.
— Вот поэтому-то и нельзя выпускать с завода такие детали, — хмурясь и о чем-то напряженно думая, сказал Лужко. — На фронт все должно поступать только отличного качества.
— Вы что, считаете, если валик на полмиллиметра тоньше, то остановится танк? — язвительно усмехнулся Полунин.
Лужко резко повернулся к нему, скрипнул костылем и металлически звонко отчеканил:
— Остановится! И в самое опасное время!
— Чепуха, — отмахнулся Полунин.
— Чепуха, — побагровев до синевы, выдохнул Лужко. — Че-пу-ха, — с нескрываемой злостью повторил он. — Из-за такой чепухи наши люди понапрасну гибнут. Я сам видел под Гомелем в сорок первом. Дали нам на поддержку пять танков. В то время пять танков — огромная сила. Бросились мы в контратаку. Танки впереди, мы за ними. Как сейчас вижу: бегу я за правым танком, а он жмет, аж пыль фонтанами взлетает. И вдруг — стоп! Замер танк и ни с места. Мы немцев из окопов вышибли, высоту заняли, а танк так и не двинулся. Экипаж в трусости обвинили, арестовали, хотели расстрелять на месте. Хорошо, что комдив у нас был спокойный. Приказал разобраться. И что же оказалось? — протягивая валик Полунину, прошептал Лужко. — Шплинт, паршивый шплинтишко был на заводе поставлен с трещиной.
Шумно дыша, Лужко рукавом гимнастерки вытер распаленное лицо и, помолчав, тихо сказал Полунину:
— Не чепуха это, а небрежность, которая может стоить немало крови.
Слушая Лужко, Яковлев с каждым его словом чувствовал, как совсем неожиданно нарастает тревожное волнение. Он отчетливо представил себя на месте танкистов, которые в самый ответственный момент боя не смогли сдвинуть машину с места, представил, что переживали они тогда, что думали о тех, кто поставил шплинт с трещиной. А сколько валиков и других деталей выпустил завод до прихода в ОТК Лужко. Тысячи, сотни тысяч! И может, сейчас где-то под Ленинградом или под Курском стоит танк, у которого отказал работать такой вот валик. Хорошо еще, если танк просто стоит, а если он попал под огонь и не может двинуться…
От этих мыслей у Яковлева похолодело в груди. Он со злостью взглянул на Полунина, хотел резко оборвать его, но сдержался и сухо проговорил:
— Петр Николаевич прав. Нам, Семен Федотович, нужно немедленно принять меры.
— Что значит меры? Что значит немедленно? — еще ожесточеннее вспылил Полунин. — Все в норме! Никаких изменений!.. В конце концов я директор и приказываю: все валики с допуском не более полмиллиметра передать на склад готовой продукции!
— Тогда я прошу уволить меня, — побледнев, хрипло проговорил Лужко.
— И скатертью дорожка! — презрительно бросил Полунин и, грузно переваливаясь, пошел в литейную.
Уже два года шла война, но Вера никак не могла привыкнуть, что над Москвой искристым куполом висит по ночам звездное небо, а вокруг густеет зыбкая полутьма, с робкими проблесками замаскированного света. Каждую ночь ей казалось, что вот сейчас, сию минуту вспыхнут уличные фонари, радостно озарятся окна домов, брызнут яркими полосами фары автомобилей, трамваев, троллейбусов, и Москва мгновенно преобразится, по-прежнему сияя неисчислимым множеством огней.
В эту ночь Вера впервые не ожидала чуда и радовалась спасительной темноте. Она сидела на скамеечке против заводоуправления и, не отводя глаз, смотрела на темные окна парткома. Там третий час шло заседание. На нем были не только члены парткома, но и начальники цехов, мастера, многие рабочие. Там сейчас обсуждали Лужко.
Она не знала толком, что случилось, только по обрывкам разговоров уловила, что Петро забраковал продукцию двух цехов, что Полунин уволил его с работы и что по этому поводу собрано расширенное заседание партийного комитета завода. В первый момент, узнав об этом, Вера обрадовалась настойчивости Петра, но когда выходившие с завода работницы первого механического цеха не ответили на ее приветствие, у нее от обиды и страшного предчувствия навернулись слезы на глазах. Ни на кого не глядя, она торопливо миновала проходную и села на эту уединенную скамеечку. Беспорядочным хаосом громоздились самые невероятные мысли. То казалось ей, что Петро ни в чем не виноват, действовал правильно, и Полунин поступил с ним нечестно. То, вспомнив непоздоровавшихся работниц, она негодовала на Петра, обвиняла его в зазнайстве, так свойственном, как она считала, военным, в технической неграмотности, в непонимании, чем живет завод. Но эти мысли под наплывом жалости к Петру быстро исчезали, и она, не вытирая слез, плакала, представляя, как он стоит сейчас, перед членами парткома — растерянный, беззащитный, оскорбленный. Даже в техникуме он никогда не выступал на собраниях, отмалчивался, когда его критиковали и очень редко вступал в споры с товарищами. Каково ему было сейчас — одному среди совсем незнакомых людей! Как тяжело ему будет, не проработав и месяца, с позором уходить с завода! Он же всеми силами рвался на работу, весь расцвел, словно переродился за этот минувший месяц. Не стал курить по ночам, а утром бывал так весел, что вся квартира дрожала от его неугомонности. И вот все! Ночью он опять будет курить, а утром…