Именинницей чувствовала себя и Решетовская. Вузовская карьера, прежде так увлекавшая ее, давно стала бременем. Доцентскую нагрузку Наталья Алексеевна тянула с трудом, уже и перешла на половинную ставку. Пыталась развлечь себя фотографией, курсами кройки и шитья, музицировала, и, как замечала кузина Вероника, Санина слава сильно разогрела Наташины чувства к мужу. Летом 1962-го, еще до выхода повести, она ездила в Ростов. «Я могла, наконец, сознаться, что А. И. пишет, что он - писатель. Да, да, настоящий писатель, признанный Твардовским, Чуковским». Когда вышел «Один день», она жаждала разделить с мужем общественное внимание. «Я ездила по Москве, оповещала друзей и родных, взахлеб делилась нашими новостями и жадно впитывала впечатления от повести, отношение к автору. Каких только похвал „Ивану Денисовичу“ не наслышалась я в те дни! Один из редакторов издательства „Искусство“, учившийся вместе с моей сестрой Вероникой, говорил ей: „Я счастлив, что оказался как бы заочно знаком с Солженицыным. Он - гений. Вы, как родственники, не можете оценить его таланта. Для нас же - это святое“».
Солженицын все чаще выезжал в Москву, и ей тоже не сиделось в Рязани: «тихое житье» утратило былую прелесть. «Хочу в Москву! Хочу к мужу! Хочу хоть краешком разделить его славу!» - вспомнит позже Решетовская свои тогдашние ощущения. И едва появлялось окно в расписании, она мчалась в Москву, чтобы быть с ним в дни триумфа, видеть тех, кого видит он, бывать там, куда зовут его и куда она, по своим собственным возможностям, не имела бы никаких шансов попасть. Было от чего закружиться голове: по броне «Нового мира» муж останавливается в гостинице «Москва», дни его расписаны с утра до вечера, дружеские и деловые встречи плотно следуют одна за другой. Телефон звонит, не умолкая: даже Военная коллегия Верховного Суда жаждет зазвать к себе писателя. Переводчики ждут консультаций. «Советский писатель» намерен печатать «Один день» отдельной книгой. Повесть должна выйти в «Роман-газете». Театр «Современник» хочет ставить пьесу, артисты готовы ее слушать в авторском чтении. На обеде у вдовы Михаила Булгакова гости поднимают бокалы за писателя ушедшего и писателя «внезапно родившегося»; во всех московских культурных семьях, сообщает Елена Сергеевна, говорят об «Иване Денисовиче» (и как же мечтает Решетовская походить на прекрасную Елену, писательскую музу и светскую даму!). Известный чтец Дмитрий Журавлев читает «Матрену». Ходят слухи, что великий Шостакович мечтает написать оперу «Матренин двор».
«Уж это- то я знал твердо, что славой меня не возьмут, на стену советской литературы всходил напряженной ногой, как с тяжелыми носилками раствора, чтобы не пролить», -позже писал Солженицын. Те первые недели, когда он отбивал атаки прессы, оставили оскомину: время и нервы тратились впустую. Но у его славы была одна несомненная и радостная привилегия: новые яркие знакомства. Не то чтобы он как-то вдруг перескочил на другую орбиту, нет: старые связи сохраняли свою крепость. «Бывая в Москве, - напишет он в „Теленке“, - я теперь всякий раз, и с тяжелыми сумками продуктов, делал дальний крюк на Мытную к Теушам, где не надо было скрываться, притворяться, и так тепло сердцу, и можно полностью открыто рассказывать о своих событиях и советоваться. Привязался я к ним… Так они и стали первыми, кому я разгружал свою душу в Москве, первыми, кому рассказывал все мои перипетии с „Новым миром“».
Однако «Иван Денисович» принес автору, помимо славы, известности и официального признания, дружбу тех, перед кем он привык преклоняться, не ища личного знакомства. Так было с В. Т. Шаламовым. «Варлам Шаламов раскрыл листочки по самой ранней весне: уже ХХ съезду он поверил, и пустил свои стихи первыми ранними самиздатскими тропами уже тогда. Я прочел их летом 1956 и задрожал: вот он, брат! из тайных братьев, о которых я знал, не сомневался. Была ниточка и мне ему тут же открыться, но оказался я недоверчивее его, да и много еще было у меня не написано тогда, да и здоровье и возраст позволяли терпеть, - и я смолчал, продолжал писать». Весной 1962-го удалось раздобыть в библиотеке Дома офицеров Рязани маленький сборник Шаламова «Огниво», вышедший крошечным тиражом (это была первая книжка 54-летнего поэта), и Солженицын, радуясь за «брата», перепечатывал на машинке его стихи.
Они встретились в комнате отдела прозы «Нового мира» сразу по выходе повести. Шаламов был крайне взволнован - будет ли «Один день» ледоколом, торящим путь, или останется крайним положением маятника, который качнет в другую сторону. Вскоре он писал автору: «Я две ночи не спал - читал повесть, перечитывал, вспоминал… Повесть - как стихи! - в ней все совершенно, все целесообразно. Каждая строка, каждая сцена, каждая характеристика настолько лаконична, умна, тонка и глубока, что я думаю, что „Новый мир“ с самого начала своего существования ничего столь цельного, столь сильного не печатал». Шаламов находил, что похвалы преуменьшены неизмеримо - ведь автор сумел найти исключительно сильную форму, точно выбрать ракурс - лагерь с точки зрения работяги, чье увлечение работой спасительно. «Вся Ваша повесть - это та долгожданная правда, без которой не может литература наша двигаться вперед. Все, кто умолчат об этом, исказят правду эту - подлецы». Шаламов писал, что и сам хочет посвятить жизнь этой правде; просил напомнить Твардовскому, что в «Новом мире» более года лежат стихи и рассказы, в которых лагеря показаны так, как он, Шаламов, их видел и понял. Солженицын благодарил за подробный разбор, в котором столь органично скрестились лагерник и художник. «…»