А после уроков она пришла к нему сама — мириться.
— Вы уж простите, что я с вами так резко обошлась. Всегда страшно нервничаю, когда у шестых курсов лабораторные опыты. Это же не дети, это скопище оболтусов, будто их нарочно подбирали. Год, что ли, был неудачным — столько бестолочей родилось на свет одновременно!
— Да, мэм, я это тоже заметил, — сочувственно подтвердил Веттели: шестикурсники и в самом деле дружно не блистали умом.
— Значит, вы меня поймёте! — обрадовалась мисс Брэннстоун. — И к демонам эту «мэм», не люблю. Зовите меня просто, Агатой. Только не при учениках, конечно. А вы — Берти, да?
— Да, мэ… Агата, — согласился он, а про себя вздохнул: ах, если бы и с мисс Фессенден всё было так же просто, и он мог бы звать её Эмили вслух…
В общем, ведьма была единственной из учителей, с кем у Веттели сразу сложились добрые, даже тёплые отношения. Она частенько навещала его после третьего урока, кормила домашним пирогом и развлекала историями из школьной жизни, большую часть которых смело можно было причислить к разряду сплетен.
Заметим, однако, что, несмотря на лёгкий нрав, женский пол и чрезвычайно молодой для человека её профессии возраст, профессор Брэннстоун входила в десятку лучших чародеев королевства, состояла действительным членом правительственной магической коллегии, и в Гринторпе преподавала вовсе не потому, что больше некуда было податься, просто это было как-то сопряжено с темой её научных изысканий — в детали Веттели не вдавался, магию он не любил.
Зато он любил литературу во всех её проявлениях, но вот странность — именно преподаватель изящной словесности по-настоящему невзлюбил Веттели, хотя тот долго не понимал, когда и какой повод успел ему дать. Впрочем, он подозревал, что повода не требовалось вовсе, потому что Огастес Бартоломью Гаффин, несомненно, являлся самым оригинальным и эксцентричным субъектом в Гринторпе и на тысячу миль вокруг.
Это был молодой человек, всего на пару лет старше Веттели. Очень томный, очень нежный — мог дать сто очков вперёд любому авокадо. Он был красив странной, бесполой красотой. На его длинном, аристократически бледном лице навсегда застыло скучающее выражение, маленький капризный рот, казалось, вовсе не умел улыбаться, взгляд огромных водянисто-голубых глаза был неизменно устремлён в какие-то неведомые дали и чрезвычайно редко фокусировался на собеседнике (разве что собеседником оказывался сам профессор Инджерсолл, тогда молодой Огастес до него снисходил). У него был высокий, почти женский голос, в разговоре он имел привычку немного жеманно растягивать слова, любил говорить колкости и цитировать собственные стихи. Гаффин был поэтом, настоящим, но пока не очень признанным, хотя в журналах его уже печатали. Чтобы лучше соответствовать богемному образу, он носил причёску чуть длиннее, чем оговаривалось в школьном уставе, и его великолепные, пушистые, вьющиеся волосы образовывали вокруг головы золотистый ореол. Желаемого разнообразия в костюме он себе позволить не мог, поэтому ограничивался невероятно яркими клетчатыми кашне, замшевыми туфлями вместо обычных школьных ботинок на толстой подошве, ослепительно-белыми перчатками, тоже замшевыми, и элегантной тростью с круглым набалдашником. Из-за этой трости он напоминал Веттели цаплю, аккуратно вышагивающую на длинных тонких ногах и тычущую перед собой носом.
В школе Огастеса Гаффина воспринимали неоднозначно: учителя — с доброй иронией, ученики дружно ненавидели, ученицы хором обожали и перед уроком привязывали к его перу голубые и розовые ленточки. Он будто бы нечаянно приносил их в учительскую комнату и жаловался с чрезвычайно довольным видом: «Ах, опять эти глупые девчонки! Надоели!»
Ещё ему нравилось воображать, будто у него больное сердце, и он не желал верить доктору Саргассу, уверяющему, что это всего-навсего межрёберная невралгия.
Стихи Огастеса Гаффина были такими же странными, как он сам: изящные, мелодичные, но лишённые очевидного смысла. При этом предмет свой он преподавал неплохо, во всяком случае, не вызывал нареканий у начальства, за исключением редких эпизодов, когда он вовсе не являлся на урок под предлогом, что ему «внезапно занемоглось», и брошенные на произвол судьбы ученики устраивали свалку в кабинете.
Веттели, уставшему от армейского однообразия лиц, мундиров и манер, это чудо природы было по-своему симпатично, он был бы рад наладить с ним отношения, но Гаффин не удостаивал его даже формальным приветствием, лишь нервно передёргивал плечами и отворачивался.