Выбрать главу

Приблизившись к дому, припомнил, что дом не его, а жены. Ощутил шевельнувшийся под плотной пивной эйфорией страх. Не посмел войти в дом. Импульсивно направился к клубу, подъехал, – можно зайти? День поста кончился, закон не будет нарушен; и пошел пить виски с сидевшей там целый день шайкой плантаторов с волосатыми ногами в пропотевших рубашках.

В одиннадцать один плантатор сказал:

– Пошли обедать.

– Обедать? Сейчас?

– Выпьем сначала. Потом пообедаем. Никогда не обедаю раньше полуночи. – И радостно крутнулся на стуле.

– Я бы с удовольствием, – сказал Хардман, ища опору в бильярдном столе.

– Хочешь, ночевать оставайся. Кроватей полно. Все ходят ночевать.

– Да, – сказал Хардман. – Переночую. Уехал по делу. Жену забыл предупредить. Да. – Он себя чувствовал в безопасности. Над ним развевался защитный флаг, гордый под враждебным небом. Убежище. Он был среди своих.

Никогда не следует чувствовать себя в безопасности. Бомбы падают на Резиденции. Чи Норма имела полное право войти в клуб, действительным членом которого был ее муж.

Она не позволит ему сесть за руль. Машина – ее машина – может стоять всю ночь возле клуба. Велела рикше обождать. Медленно крутя педали, он увез их, прижатых друг к другу; чи Норма мало что сказала, умея держать себя под контролем. Дома атаковала армия, ножи полетели, пронзая его, как святого Себастьяна. Освещенную сотней ватт комнату заполнили как бы тысячи голосов. Это было великолепно, слава Господня в тропическом шторме, горы, джунгли, огонь, лавина. Она была Кассандрой, Медеей, гарпиями и фуриями. Докрасна раскаленный малайский лился сталью из печи. Она пригвождала его взорами, заряжала своей космической энергией; он был клочком бумаги в жарком водовороте.

А потом не выдержал. И выкрикнул арабское слово. В спутанном виски сознании оно приобрело колдовское очарование, но выскочило, словно застрявший в зубах кусок пищи, из потока юридических дел. Это была исламская формула развода.

–  Талак!

Она замолчала, изумленная, ошеломленная, не веря ушам, словно слышала грязную брань из детских уст.

–  Талак!

– Дважды, – сказала она. – Надо трижды. – Смотрела на него в восхищении, будто он располосовал себе щеку бритвой.

–  Талак!

– Теперь три, – заключила она. – Развод. – Потом, успокоившись, как бы полностью удовлетворившись, села, взяла сигарету. И по-английски сказала: – Глупый мальчик. – На четком хорошем медленном малайском продолжила: – Нельзя так говорить. Это очень опасно.

Хардман плясал, подпрыгивал, жутко потел, выражался нечленораздельно, хрипел непристойности, закончив рефреном, как в конце «Упанишад»:

– Сука! Сука! Сука!

– Никогда так больше не говори. Даже не пробуй со мной развестись. Один раньше пробовал. Такие речи очень, очень для тебя опасны. – Смотрела на него смягчившимся взором, почти прощая. – Понимаешь, тут тебе конец придет. – Она как бы уже не слышала потока проклятий. Держалась за арабское слово, словно за оружие, выхваченное у капризного ребенка, который не понимает его смертоносности. Слишком ошеломляет сознание, что ребенок способен схватить подобное оружие, обратить его против тебя; чувствуешь даже парадоксальное уважение к столь опасному ребенку. Слово вполне магическое, усмиряет бесов. Но спокойствие курившей Нормы, мягкий, задумчивый взгляд, медленные слова были смертоноснее любых бесов. Голодный день, полный живот пива и виски начинали посылать Хардману тошнотворные сигналы. Он весь вспотел.

– Ты чего-нибудь ел? – спросила Норма. Он покачал головой. – Холодное кэрри есть. – Он снова покачал головой. – Надо поесть. А то заболеешь.

– Не хочу есть. – Он обессилел. Сел на пол, прислонился лбом к прохладной стене, закрыл глаза, чувствуя, как она его оценивает, будто выставленного на рынке раба.

– Тогда ложись в постель.

– Не хочу в постель.

– Руперет, – сказала она, сплошной мед, раздевая его прохладными коричневыми руками, – больше никогда такого не говори. Если скажешь, будет очень плохо. Я эти твои слова забуду, и ты тоже забудь. Больше не будем говорить об этом. Мы будем очень-очень счастливы вместе, будем любить друг друга. А теперь пойдем в постель.

И увела его, белого, голого, пятнистого, худого, костлявого, как птичка, космополита, ученого, вмещавшего в себе всех людей. Он быстро отключился. Мягки восточные постели.

14

– С меня просто течет, – сказала Энн Толбот. – А еще говорят про любовь в тропиках. Просто жару жаре добавляет. – Она лежала на спине, изнуренная, на жесткой односпальной кровати. – Умеренная зона. Зима. Изморозь на окнах. А когда первый ложишься в постель, весь дрожишь. Вот это для меня.

– Сегодня действительно жарко, – подтвердил Краббе и целиком вытерся простыней. – Жалко, что вентилятора нет.

– Вентилятора, ванны, цивилизованной уборной. Харканье и плевки на лестницах. Что тебя вообще заставило выбрать это место?

– Желание сохранить тайну. Здесь никто не интересуется. Никто не знает. – Рядом на узкой улочке британские солдаты, измученные службой в джунглях, пьяно орали, швыряли долго копимые доллары. Потом начнут драться, отключаться, пыхтеть в борделе. Снизу из бара отеля просачивался шум музыкального автомата. Краббе выглянул, почесывая вспотевшую спину. – Никак нельзя остановиться в мало-мальски приличном месте. Малайя – просто округ.

– Девять часов, – объявила Энн Толбот, взглянув на свои часы па столе и вновь шлепнувшись на пропотевшую подушку. – Ты выбрал самое что ни на есть нелепое время. Спать слишком рано, опять одеваться слишком поздно.

– Я выбрал? – Он сел рядом с ней.

– У тебя брюшко отрастает. Точно как у Герберта, только совсем не такое большое. Но ведь ты моложе. И пахнешь. – Перевернулась лицом вниз, голос зазвучал приглушенно. – Мужчиной пахнешь.

– Снова тропики. Все мы в тропиках пахнем. А Герберт, припомни, не только самим собой пахнет. Еще луком, сыром, какао.

– Ох, заткнись насчет Герберта.

Комнатка казалась низкой, кругом разбросана одежда, два пустых стакана, муравьи ползают по тарелке. В комнате рядом дребезжал портативный приемник, взорвался на хинди, утих до китайского лепета. Лампочка в сто ватт, голая, тепло освещала голые тела.

– Грязноводиая дельта, – молвил Краббе. – Или, по выражению Жана Кокто, Kouala L'impure. [52]Слышишь. – На улице слышался вой, звон битого стекла. – Ну, пошли. Выпьем где-нибудь.

– Где? В клуб нельзя, в «Арлекин» нельзя. В городе полно съехавшихся на конференцию директоров. Все нас знают. Меня наверняка.

– Да. – Действительно, проходила конференция школьных директоров, внушавшая какое-то чувство вины. Энн, по мнению Толбота, навещала подругу, работавшую на малайском радио.

– Ну, пойдем куда-нибудь. – Краббе хотелось выбраться из потной душной комнаты со смятыми серыми простынями.

Оделись, и Энн, крася губы, сказала:

– Признайся. Когда ты говоришь о любви, это лишь голос возбужденной плоти?

– Частично.

– Потому что я должна уйти. Больше не собираюсь с ним жить. Только ест, да к тому же и пьет. А потом превращается в одни волосатые руки. Я могу только в уборной закрыться. Нельзя провести остаток жизни в уборной.

– Когда это было?

– Часто бывает. Было вечером перед моим отъездом.

– Бедняжка, – сказал Краббе, поцеловав ее в левое ухо. Она взглянула на него в зеркало. Без особенной теплоты. И сказала:

– Вопрос вот какой. Что ты по этому поводу намереваешься делать?

– Что намереваюсь делать?

– Да, милый. Знаешь, у тебя есть определенные обязательства передо мной.

Краббе в туго затянутом галстуке, в пляжном костюме, сидел на лишней кровати, утирал со лба пот.

вернуться

52

Игра слов: последнее составляющее названия столицы Малайи Куала-Лумпура сходно по звучанию с французским l'impure – «нечистая».