Он повалился на меня, и в ту же секунду я снизу вверх ударил его головой в подбородок. Разбил себе голову. Не сильно, видно, рассек кожу. Зато - нет ни противника, ни его челюсти. Челюсть ему будут собирать из осколков.
- Иван! - услышал я крик Тани. Оглянулся. Первый, тот кого я вырубил ударом в печень, сидя на полу в трех метрах, пытался навести на меня ствол.
Я успел быстрее, и моя нога вмялась в то, что за мгновение перед этим было лицом, хотя можно ещё поспорить, что у него имелось на этом месте.
Все произошло в считанные секунды. В зале стояла оглушительная тишина. Вскрикнула женщина. Я подобрал пистолет. Глаза Семенова Юрия Леонидовича смотрели на меня с застышего, словно маска мумии, лица.
- Все, все, мразь! - убежденно сказал я. - Всех вас надо давить как клопов.
Я подошел к нему. Он смотрел мне в глаза ничего не выражающим взглядом, не думая сопротивляться. Это было нечестно. Я смял его лицо в горсть, приподнял и ударил рукояткой пистолета выше уха. Пусть отдыхает.
Таня завороженно смотрела на меня. Я поднял упавший стул. Оглянулся. Подозвал официанта. Тот подлетел, смотря куда-то вниз. На пистолет в моей руке. Боялся. Я сунул пистолет в пустующую с утра кобуру. Непослушными пальцами извлек сотенную купюру из бумажника.
- Хватит?
Официант кивнул и исчез.
Мы с Таней вышли из ресторана. Где-то вдалеке верещала милицейская сирена. Шли по набережной. Волга, рассекаемая длинными огнями, сыро темнела рядом. Ночь была сухая, ясная, нарядная. Проехал троллейбус.
- Неужели надо было бить так жестоко? - тихо спросила Таня.
- Конечно. Или ты ожидала, что я позволю оскорбить тебя?
- Можно было бы как-то... мягче.
- Ты меня знала и раньше, разве я могу быть мягким?
- Можешь. Я знаю.
- Ну, ну...
Наши шаги озвучивал асфальт. Проехала легковая машина, замедлила ход возле нас, надеясь получить пассажиров. Я собирал в кучу разбредающиеся мысли. Разочарованная легковушка сорвалась с места и умчалась вдаль.
- Всю жизнь я имею дело с такими людьми, как Ленчик и этот Семенов. Они привыкли давить силой. Для них нет ничего святого. Даже близких своих они потребляют, как свою жратву, шмотки, дома, яхты, машины. Это объяснимо. Если не перестроиться - их сметут конкуренты. Бизнес - любой бизнес - не терпит сантиментов. Побеждает всегда сила, а сила - это отсутствие привязанности, доброты и прочей для них ерунды. Если такие ублюдки почувствуют, что они сильнее, то тебя не спасут ни воля, ни положение, ни оружие.
Она посмотрела на меня. Хотела что-то сказать. Вздохнула.
- Нас ведь сразу заложили, - добавил я. - Не успели нам поручить это дело, как какой-то Ленчик уже в курсе. Теперь придется на ходу перестраиваться. Надо все тщательно обсудить.
- Да, - вновь вздохнула она. - Видимо, я слишком долго сидела по кабинетам и забыла об этом сброде.
- Вот-вот. Надо просто понять, что как уголовники не считают нас, фраеров, за людей, так и вся эта накипь - не совсем люди. И уважение среди этих подонков можно завоевать только силой.
- Скорее всего ты прав.
- Конечно, прав. А теперь поедем к тебе.
- Тут рядом, зачем нам ехать? Лучше пройдемся.
- Давай, - согласился я.
Мы вскоре свернули от набережной в переулок, потом влево и вверх, по маленькой кривой улице, заляпанной там и сям бледной и какой-то кривой луной. И запахи! Запахи - это последнее, что уходит из нашей памяти. А впрочем, их забыть все равно невозможно. Сырой, кислый запах нищеты мгновенно восстал, чтобы затянуть, как в трясину, в дни моего проклятого детства. Высокие голые фасады узких домов, ещё более мрачные из-за редких фонарей и почти везде темных окон, словно наклонялись с обеих сторон, как бы сходясь верхушками, а там, где темные тучи, нависая, затушевывали синеющее небо, срастались совсем. У подъездов шныряла мелкая живность (конечно, крысы), орали коты и одинокие вороны...
Мы пошли дальше, свернули в переулок, и хотя мне казалось, что мерзкая улица, по которой мы только что поднимались, была пределом мрачности, грязи, тесноты, проход этот, рядом с темной, не огороженной траншеей, выражал ещё худший упадок.
Я узнавал, я все узнавал. Мои сестрички первые годы регулярно снабжали меня информацией в письмах, потом вышли замуж, потеряв интерес ко всему внешнему, не имеющему отношения к их собственным семьям. И все равно, будто не было этих взрослых лет, не было моего нынешнего относительного благополучия; я стал мальчишкой, подростком, беспощадным ночным охотником на более слабых. Я отнимал чью-то мелочь и лихорадочно обчищал пьяных, надеясь отыскать остатки получки. А парень, которого потом в армии дембеля сожгли в сопле истребителя, здоровался со мной каждое утро, потому что жил напротив, и в школу нам было по дороге. А вечно умный очкарик из параллельного класса, которого я ненавидел за усидчивую гордыню и пятерки по всякой там физике-математике, успел показать относительность всех жизненных достижений, сойдя с ума, когда его бросила жена. И сухонькие супруги из квартиры первого этажа, дочь которых, соблазнившись заработком, гниет где-то в арабской Африке в публичном притоне, и об этом сообщила моим сестрам её подруга-одноклассница, чудом сбежавшая из этого полового ада. Вспомнился мне и Марат Карамазов по прозвищу Чингиз, веселые татарские глаза его смеялись, когда однажды в головокружительной схватке ему удалось одним ударом бритвы отхватить пальцы тому длинному вечно пристающему интернатскому, с которым потом мы неплохо дружили. И все мы тогда ходили с собачьими кличками, потому что собачья жизнь делала и человека животным. Я, например, назывался Оборотнем, потому что мог иногда казаться добрым мальчиком.
Наш завуч, Михаил Григорьевич, был единственным, кто, кажется, видел меня насквозь, хотя я особенно старательно юлил перед ним. Но однажды кто-то подкараулил его темным зимним вечером в его же темном подъезде и с размаху приложил тяжелый кирпич к его большому, вечно шмыгающему носу, заодно выбив и глаз. Михаил Григорьевич, отлежав полгода в больнице с какими-то осложнениями, тихо вышел, минуя школу, на пенсию по инвалидности. Что-то этот кто-то ему повредил.
И было ещё одно воспоминание, не дававшее мне покоя все эти годы. Однажды, разговорившись со старым речником, давно уже счастливо научившимся растягивать годы тихой рыбалкой, услышал о крысином короле и, загоревшись идеей, уже через несколько дней начал великий эксперимент. Мы отлавливали крыс всеми доступными средствами и, так как средств было достаточно, очень скоро несколько сот штук были сброшены в громадный отсек трюма ржавеющего на корабельной свалке сухогруза.
Этот отсек, метров пяти в поперечнике, сначала являл собой шевелящееся серое дно, но потом мерзких тварей стало меньше. С каждым днем количество их стремительно убывало и скоро осталось десятка два свирепых бойцов: злых, проворных и упитанных - жрали они друг друга весьма споро.
Мы ждали, и интерес перерос в подлинную страсть. Это было получше футбола: каждый имел своего фаворита, и каждый огорчался, не найдя своего любимца в очередное посещение.
И когда осталось два страшных гладких зверя, мы едва ночные дежурства не стали устраивать. Ставки росли, но ожидание длилось пару дней, а сама битва - долю секунды.
Мы пометили наших бойцов краской. И вот однажды крыса с белой меткой направилась к крысе с красной меткой.
Тот, что с красной отметиной, прыгнул, оказался на спине противника, мгновенно укусил его и тут же отскочил в сторону.
Он не стал жрать свою последнюю жертву, а как-то очень разумно посмотрел на нас, свисающих с края бункера. Те, кто выиграл пари, кинулись вниз к фавориту и в восторге тискали все понимающего гладиатора, тут же ставшего есть с рук.
Мы, крысята, смогли оценить крысиную доблесть.
С тех пор наш Рембо приносил немалый доход, когда, сломив недоверчивое сопротивление команды очередного сухогруза, мы вечерком выпускали его в трюм, а поутру становились свидетелями массового бегства крыс с судна. Наш Рембо не щадил своих соплеменников; он был грозен, могуч и великолепен. Он был сверхкрысой. И мы его очень ценили и щедро кормили.