"Нет, самолетом".
"Из Германии?"
"Нет, из Стокгольма".
"Где ты была все это время? В России?"
Тамара задумалась над этим вопросом. Потом сказала: "Да, в России".
"Сегодня утром я еще не знал, что ты жива. Я встречался со свидетелем, который видел, как в тебя стреляли".
"Кто это? Оттуда никто не вышел живым. 3начит, это нацист".
"Но он еврей".
"Этого не может быть. В меня попали две пули. Одна и сегодня во мне", оказала Тамара, показывая на левое бедро.
"Разве ее нельзя извлечь?"
"Наверное, можно - здесь, в Америке".
"Ты словно восстала из мертвых".
"Да".
"Где это случилось? В Наленчеве?"
"В поле неподалеку от города. Когда настала ночь, мне удалось выбраться, хотя раны кровоточили. Шел дождь, иначе нацисты увидели бы меня".
"А кто был тот нееврей?"
"Павел Чехонски. Мой папа вел с ним дела. Когда я шла к нему, я думала: "Ну что еще может случиться? В худшем случае он выдаст меня".
"Он спас тебе жизнь?"
"Я пробыла у него четыре месяца. Врачу они довериться не могли. Он был моим врачом. Он и его жена".
"Ты с тех пор что-нибудь слышала о них?"
"Их больше нет в живых".
Оба замолчали. Потом Тамара спросила: "Почему мой дядя не знал твоего адреса? Нам пришлось давать объявление в газету".
"У меня нет квартиры. Я живу у одного человека".
"Все-таки ты мог бы оставить дяде свой адрес".
"Зачем? Все равно никто не ходит ко мне в гости".
"А почему?"
Он хотел объяснить, но не нашел слов. Он выдвинул стул из-за стола и сел на его край. Он знал, что должен спросить о детях, но не мог этого сделать. Стоило ему услышать, как люди говорят о здоровых, живых детях, как он испытывал нечто, близкое к панике. Каждый раз, когда Ядвига или Маша говорили, что хотят от него ребенка, он менял тему. Где-то в бумагах у него лежали фотографии малышей, Иошевед и Давида, но он никогда не осмеливался смотреть на них. Герман никогда не вел себя с ними так, как положено отцу. Однажды он даже сделал вид, что их нет, и изобразил из себя холостяка. И вот теперь здесь была Тамара - свидетельница его преступления. Он боялся, что она заплачет, но она держала себя в руках.
"Когда ты узнала, что я жив?", - спросил он.
"Когда? После войны. Странным образом. Один мой знакомый - вернее, очень близкий друг - завертывал посылку в еврейскую газету, выходящую в Мюнхене, и вдруг увидел твое имя".
"Где ты тогда была? Еще в России?"
Тамара не ответила, а он не стал повторять вопрос. Из опыта общения с Машей и другими выжившими в немецких лагерях он знал, что от тех, кто прошел концлагеря и скитался по России, никогда не узнать всей правды - не потому, что они лгали, а потому, что не могли рассказать обо всем.
"Где ты живешь?", - спросила Тамара. "Чем занимаешься?"
По пути, в автобусе, Герман предполагал, что Тамара спросит его об этом. И все-таки он сидел так, как будто получил удар по голове, и ничего не мог ответить.
"Я не знал, что ты жива и..."
Тамара принужденно улыбнулась. "Кто та счастливица, что заняла мое место?"
"Она нееврейка. Она дочь поляка, в доме которого я прятался".
Тамара подумала. "Крестьянка?"
"Да".
"Ты вознаградил ее таким образом?"
"Да, можно сказать".
Тамара посмотрела на него, но ничего не сказала. У нее было отсутствующее выражение лица - такое бывает у человека, который говорит об одном, а думает о другом.
"А кем ты работаешь?", - повторила она свой вопрос.
"Я работаю на одного рабби - американского рабби".
"Что это за работа? Ты отвечаешь на вопросы, что соответствует ритуалу, а что нет?"
"Я пищу для него книги".
"А он? Что делает он? Танцует с девочками?"
"Ты не так уж далека от правды, как думаешь. Я вижу, ты уже многое поняла в этой стране".
"С нами лагере была американка. Она приехала в Россию в поисках социальной справедливости. Ее тут же сунули в лагерь - в тот, в котором сидела я. Она умерла от голода и дизентерии. У меня где-то есть адрес ее сестры. Перед смертью она взяла меня за руки и велела поклясться, что я разыщу ее родных и расскажу им всю правду".
"Ее родные - тоже коммунисты?"
"Я думаю, да".
"Они тебе не поверят. Они все как загипнотизированные".
"Там были массовый депортации в лагеря. Мужчин держали отдельно от женщин. Их морили голодом и заставляли работать, так, что даже самые сильные на них умирали в течение года. Я видела это собственными глазами, а если бы не видела, то тоже не поверила бы".
"А как тебе жилось?"
Тамара прикусила нижнюю губу. Она покачала головой, словно хотела сказать, что бессмысленно рассказывать о чем-то, во что все равно не поверят. Это больше не была та болтливая Тамара, которую он знал - это был другой человек. Ему пришло в голову , что это может быть не Тамара, а ее сестра. Потом она вдруг начала рассказывать.
"Как мне жилось, я, наверное, не смогу рассказать никогда. Я сама этого точно не знаю. Произошло так много всего, что иногда я думаю, что ничего не произошло. О многом я начисто забыла, даже о нашей с тобой жизни. Я знаю только, что лежала на нарах в Казахстане и пыталась вспомнить, почему летом 1939, поехав навестить отца, взяла детей с собой, но не могла найти ни малейшего смысла в том, что я делала.
Мы валили деревья в лесу - по двенадцать и четырнадцать часов ежедневно. По ночам было так холодно, что нельзя было заснуть. А вонь была такая, что я едва могла дышать. У многих была болезнь бери-бери. Ты говоришь с кем-нибудь, строишь планы, и вдруг он затих. Ты говоришь ему что-то, а он не отвечает. Ты подползаешь к нему поближе и видишь, что он мертв.
И вот я лежала там и спрашивала себя: "Почему я не поехала вместе с Германам в Живков?" Но я ничего не могла вспомнить. Мне говорили, что это дефект психики; у меня такой дефект. Иногда я помню все, а иногда ничего не помню. Большевики учили нас атеизму, вот я и сейчас верю, что все предопределено. Судьба предназначила мне увидеть, как эти нелюди вырвали моему отцу бороду и часть щеки. Тот, кто не видел в эту секунду моего отца, не знает, что такое быть евреем. Я сама не знала, иначе я пошла бы по его стопам.