Герман спустился в метро и принялся ждать поезда. Единственным пассажиром кроме него был огромный негр, он шел нетвердой походкой, видимо, был пьян. В такой мороз на нем не было пальто. Герман простоял пятнадцать минут, но поезд все не подходил. Пассажиров не прибавлялось. Лампы отбрасывали тусклый свет. Снег, рыхлый, как мука, покрыл рельсы, засыпал и выбелил платформу.
Герман уже пожалел о том, что позвонил Тамаре. Было бы лучше поехать на Кони-Айленд, там он, по крайней мере, поспал бы пару часов в тепле, если бы Ядвига оставила его в покое. Он сообразил, что Тамаре, для того чтобы услышать звонок в дверь, нужно будет одеться и ждать внизу, на холоде. Кто знает, как долго еще не будет поезда?
Рельсы загудели, и подошел поезд. В вагоне сидело несколько мужчин: пьяница, пытавшийся произнести речь; негр с метлой и коробкой фонарей, которыми пользуются дорожные рабочие; рабочий с металлической коробкой для обеда и деревянной палкой, которую, Бог весть зачем, он носил с собой. Все были в ботинках без калош, носы блестели, ногти грязные.
Ночное возбуждение царило в вагоне — нервозная взвинченная атмосфера, которая обычно возникает, когда день путают с ночью. Герману показалось, что стены, стекла, пол, рекламные плакаты выглядят усталыми и измученными от холода, суеты и тусклого освещения. В пронзительном свисте поезда слышалось тревожное предупреждение, будто машинист потерял управление и проехал на красный свет, а теперь осознал свою ошибку.
На Таймс-сквер Герман проделал долгий путь к линии, ведущей на Центральный вокзал, чтобы сесть на поезд, который идет до Восемнадцатой улицы.
Ему пришлось вновь долго дожидаться поезда вместе с пассажирами, которые показались ему людьми того же сорта, что и он сам: опустившиеся личности, выброшенные из семьи, полуночники, которых город не мог ни принять, ни выгнать. Их лица выражали унижение, обиду, осознание собственной вины. Каждый из них был в точности таким же растяпой-неудачником, как и он, Герман. Каждый исполнял эту роль по-своему, в соответствии с обстоятельствами своей бурной жизни. Никто из мужчин не был чисто выбрит. Одежда сидела на них неуклюже. Герман разглядывал окружающих, но те избегали его взгляда. Друг друга они тоже игнорировали. Нужда не объединяла их, а только отталкивала, даже рождала в них некую сонную озлобленность. Должно быть, у неудачников нет ничего общего, кроме жалоб на жизнь.
Герман вышел на Восемнадцатой улице и пошел по направлению к Девятнадцатой. Офисные здания выглядели темными и опустевшими. Трудно было поверить, что еще несколько часов назад все здесь кишело людьми и делами. Над крышами темнело затянутое тучами беззвездное небо. Космический холод властвовал во Вселенной. Ничего не оставалось, как только попробовать укрыться от него.
Герман поднялся по ступеням и увидел Тамару, стоявшую по ту сторону двери, в тусклом свете электрической лампы. Она была в пальто, из-под которого торчал подол ночной рубашки. Ее лицо казалось серым от бессонницы, лоб — в морщинах, волосы не причесаны. Не улыбаясь, она молча, как-то обыденно открыла дверь и повела его по лестнице, потому что лифт не работал.
— Ты давно ждешь? — спросил Герман.
— Какая разница? Я привыкла ждать.
Герману не верилось, что это его жена, мать его расстрелянных детей, та самая Тамара, с которой почти двадцать пять лет назад он познакомился на вечере, где обсуждалась тема: «Может ли Палестина решить еврейский вопрос?» На третьем этаже Тамара остановилась и сказала:
— Ой, мои ноги!
Герман и сам почувствовал необычную усталость в икрах. Кровь растекалась по жилам, как горячий свинец.
Тамара отдышалась и спросила:
— Она уже в больнице?
Герман задумался:
— Ядвига? Все взяли на себя соседи. Я ничего не знаю.
— Все-таки это твой ребенок.
Герман хотел ответить: «Ну и что?» — но промолчал. Теперь у него не осталось никаких других чувств, кроме желания лечь в постель и согреться.
Герман проспал час и проснулся. Он не раздевался и лежал в кровати в пиджаке, брюках и носках. Тамара опять надела свитер на ноги. Поверх одеяла она положила свою поношенную хорьковую шубу и пальто Германа.
— Для меня, слава Богу, уничтожение евреев не закончилось, — жаловалась она Герману. — Оно в самом разгаре. Примерно так мы жили в Джамбуле. Ты мне не поверишь, Герман, я даже получаю от этого удовлетворение. Я не забываю, через что мы прошли. Если в комнате тепло, мне кажется, что я предаю своих детей и всех европейских евреев. Дядя постоянно твердит, что евреи обязаны соблюдать траур. Вечный траур. Весь народ должен сидеть на низких скамеечках и читать Книгу Иова.