В экспрессе, идущем в Бронкс, все места были заняты. Пассажиры читали газеты и жевали резинку. Герман ухватился за поручень. Вентилятор крутился над головой, но не охлаждал воздух. Герман не стал покупать дневную газету и теперь разглядывал рекламу, предлагавшую чулки, шоколад, супы-концентраты и «достойные» похороны. Поезд шел по узкому тоннелю. Горящие в нем лампы не могли рассеять каменную темноту. На каждой станции вваливались новые толпы пассажиров. Сладковатый аромат смешивался с запахом пота. По лицам женщин текла косметика. Тушь расплывалась, у запаха духов появился неприятный оттенок.
Толпа понемногу редела. Поезд выехал из тоннеля на линию «L». На улице виднелись плоские крыши, фабричные окна. Белые и черные женщины плясали вокруг станков. В зале с низким железным потолком полуголые подростки играли в бильярд. Там и тут девушки в купальниках, поставив на крыше шезлонг, жарили свое тело под палящим солнцем. По бледно-голубому небу пролетела птица. Хотя здания не выглядели старыми, в городе царил дух изношенности и потертости. Все было покрыто пыльной дымкой, золотисто-огненной, как если бы Земля вошла в хвост кометы… Герман смотрел на улицу и пытался найти уголок прохлады, случайно попавший сюда из далеких стран.
Поезд остановился, и Герман выскользнул из вагона, прежде чем двери снова закрылись. Спустившись в толпе по железной лестнице, он оказался в парке. Деревья и трава росли здесь, словно посреди поля. На ветках прыгали и щебетали птицы. В траве виднелись желтые цветы. Природа везде брала свое: в Липске, в Освенциме, в Бронксе. Она строго придерживалась нейтралитета, который Господь ей завещал после Потопа. Вечером все скамейки в парке будут заняты. А сейчас на них сидело только несколько пожилых людей. Один старик в синих очках и с лупой в руке читал газету на идише, второй, закатав штанину до колена, грел на солнце больную ногу. Старушка вязала шерстяную кофту, которая пригодится зимой, когда все покроется снегом и льдом и подуют ветра из Канады и с Северного полюса.
Герман повернул налево и направился к переулку, в котором жила Маша со своей матерью Шифрой-Пуей. В переулке было всего несколько домов, между ними — пустыри, поросшие сорняками. Здесь находился какой-то лагерь с замурованными окнами и воротами, всегда закрытыми. В полуразрушенном доме располагалась мастерская столяра, делавшего мебель, которую покупатели потом красили сами. Над пустым домом с выбитыми стеклами висела табличка: «For sale» — «Продается». Герману казалось, что переулок никак не может решить: стать частью жилого квартала или исчезнуть.
Шифра-Пуа и Маша жили в доме с обвалившейся верандой и пустым нижним этажом. Окна были заколочены досками и жестью. Там, по-видимому, уже должны были начать ремонт, потому что табличка сообщала, что квартира сдается в аренду. Узкая лестница с шаткими перилами вела наверх.
Герман поднялся до третьего этажа и остановился. Не потому, что устал, а потому, что хотел предаться детской фантазии. Что было бы, если бы Земля раскололась на две половины, ровно между Бронксом и Бруклином? Ему бы пришлось остаться здесь. Другая половина, на которой осталась Ядвига, улетела бы куда-нибудь в другую галактику, попав в поле притяжения другой звезды. Что бы тогда было, а?.. Опять-таки, если теория Ницше о вечной повторяемости верна, это, может быть, уже происходило квадриллион лет назад… Спиноза сказал где-то или просто намекнул, что Господь делает все, что в Его силах…
Герман постучал, и Маша тут же открыла дверь. Они поцеловались в дверях.
Маша была невысокого роста, но благодаря стройности и манере держать голову она казалась выше, чем на самом деле. У нее были рыжие вьющиеся волосы. Герман любил называть их смесью огня и золота. Кожа была ослепительно белой. У нее были светло-голубые, с серыми прожилками глаза, тонкий нос и острый подбородок. Щеки впалые, в губах, узких и полных одновременно, все время торчала сигарета. В ее лице читались резкость и сила людей, которые в жизни много раз подвергались опасности. Даже теперь Маша весила не более пятидесяти килограммов. Освободившись из лагеря, она весила меньше тридцати, словно один из тех скелетов, которые нацисты не успели сжечь. Какое-то время она провела в больнице. Доктора поначалу решили, что дело безнадежно, но она поправилась.
Маша обладала энергией, которая была непонятна Герману. Она могла бодрствовать по ночам, выкуривать по тридцать сигарет в сутки, работать по четырнадцать часов в день. Вскоре после переезда в Америку она заговорила по-английски практически без акцента. На идише, по-польски, на иврите и немного по-французски Маша говорила еще в Варшаве. В лагерях и во время скитаний она выучила немецкий и русский. Ее отец, Меер Блох, читал ей свои рукописи, когда Маша была одиннадцатилетней девочкой. В четырнадцать лет вокруг нее уже крутились мальчики, с которыми она заводила платонические романы.