В противоположность Ядвиге, с которой было не о чем разговаривать, Маша могла без конца рассказывать истории. Герман обычно называл ее энциклопедией еврейских несчастий и приключений. Сколько раз он просил, чтобы она написала о своей жизни, но Маша отвечала, что происшедшее с ней описать невозможно. Никто бы не поверил, что это случилось на самом деле.
— Честно говоря, я уже и сама не верю… — говорила она.
Дверь с лестницы вела прямо на кухню. Маша ела мало, но, несмотря на это, любила готовить большие и сытные обеды. Так она брала реванш за годы голода и лишений. Ее мать, Шифра-Пуа, часто жаловалась, что Маша готовит для черта: попробует всего понемножку, а остальное выбрасывает. Но такой уж была Маша. Закурив сигарету, забывала ее на краю пепельницы. Пригубив кофе, оставляла его остывать в чашке. У нее были способности к шитью, и она шила себе из разных обрезков великолепные платья, которые потом почти не надевала. В книгах, которые Герман приносил ей, она читала только первую и последнюю страницы. Те считанные разы, когда Герман водил ее в театр, она не выдерживала и уходила после первого акта.
Лень и пораженчество проявлялись во всем, что делала Маша. Свадьба с Леоном Торчинером и затем развод с ним, как говорила она сама, причинили ей больше горя, чем остальные переживания. Из семьи Маша вынесла уважение к науке. Леон Торчинер убедил ее в том, что он ученый с мировым именем, даже намекал на то, что его выдвигают на Нобелевскую премию. Маша попыталась развестись с ним здесь, в Америке, но он не хотел давать ей развод. Одно время он, покупая в кредит, пробовал отправлять Маше счета. Она была вынуждена нанять адвоката.
— Где мама? — спросил Герман.
— Скоро придет.
— Вот, я принес тебе подарок. — Герман протянул Маше сверток.
— Подарок? Ты не обязан каждый раз приносить мне подарки. Что это?
— Коробка для почтовых марок.
— Для марок? Это мне пригодится, спасибо. В ней уже есть марки? Ой, и правда. Мне нужно написать сотню писем, а я уже несколько недель не брала перо в руки. У меня было оправдание: дома не было марок. Но теперь я не смогу отвертеться. Спасибо, милый, спасибо. Не трать деньги. Ну, иди поешь. Я приготовила твою любимую кашу с мясом.
— Ты же мне обещала больше не готовить мяса.
— Я и сама себе обещала то же самое, но больше нечего готовить, кроме мяса. Сам Господь ест мясо. Мясо, которое Он ест, конечно, человеческое или мясо ангелов. Вегетарианцев не существует, нет. Если бы ты видел то же, что и я, ты бы знал, что Бог хочет убивать.
— Не обязательно делать то, чего хочет Бог.
— Нет, обязательно. Нацистов на небесах никто не может истребить…
Дверь в другую комнату открылась, и вошла Шифра-Пуа. Она была выше Маши, темноглазая брюнетка с забранными в узел черными волосами с проседью, острым носом и сросшимися бровями. Над верхней губой у нее росла бородавка. С подбородка свисало несколько черных волосков. На левой щеке виднелся шрам — след от немецкого штыка, этот шрам она получила еще в 39-м году, в первые недели после гитлеровского вторжения.
Сразу же бросалось в глаза, что Шифра-Пуа была когда-то красивой женщиной. Меер Блох был влюблен в нее и писал ей стихи на иврите. Но лагеря и болезни сломили ее. Шифра-Пуа постоянно носила черное. Она все еще пребывала в трауре по мужу, родителям, сестрам и братьям, которые погибли в гетто и в лагерях. Сейчас она моргала глазами, как человек, внезапно попавший из темноты на свет. Она сделала вид, будто не узнала гостя, подняла тонкие руки, словно готовясь поправить прическу, и сказала:
— А, Герман! Я вас с трудом узнала.
— Значит, богатым будешь, — отозвалась Маша.
— Почему вы не едите? — спросила Шифра-Пуа. — Остынет.
Маша подмигнула:
— Мама, где ты находишься? Нацисты еще не добрались до Нью-Йорка. Сейчас они в Йонкерсе[25]. Когда, не дай Бог, доберутся, тебе сообщат. Еда тоже еще не готова. Сейчас она подогревается, а не остывает.
— Что? У меня появилась привычка: присяду где-нибудь и засну. Ночью лежу без сна до рассвета и грежу. А днем глаза слипаются. Я долго спала?