Герман задумался:
— Можно и так сказать. Я зарабатываю в основном тем, что езжу торговать книгами.
— И этим тоже? Какими книгами, на идише?
— На идише, на иврите, на английском.
— Куда ты ездишь?
— По разным городам.
— А что делает твоя крестьянка, пока тебя нет?
— Что делают жены, когда мужья в отъезде? Здесь в Америке это уважаемая профессия — коммивояжер, так это здесь называется.
— У вас есть дети?
— Дети? Нет.
— Что ты так испугался? Я уже ничему не удивляюсь. Я видела еврейских девушек, выходивших замуж за немцев, в прошлом нацистов. Я лучше помолчу о том, что вытворяли еврейки, чтобы спасти свою шкуру. На соседней кровати брат развлекался с сестрой. Они настолько стыд потеряли, что не могли дождаться темноты. Что тут может меня удивить? Где она тебя прятала?
— Ядзя? Я же тебе сказал: на сеновале.
— А родители об этом не знали?
— У нее есть только мать.
— Мать знала?
— Нет.
— Глупости. Знали они, но крестьяне — народ хитрый. Они сразу просчитали, что после войны ты женишься на ней и заберешь с собой в Америку. Ты наверняка забрался к ней в постель еще тогда, когда жил со мной.
— Никуда я не забирался, прекрати говорить ерунду. Откуда им было знать, что мне дадут американскую визу? Речь вообще шла о том, чтобы ехать в Палестину.
— Они знали, знали. Может быть, она и идиотка, но ее мать переговорила с другими крестьянами. Мол, так и так. Все хотят ехать в Америку. Весь мир хочет в Америку. Если бы открыли границы, в Америке иголке было бы негде упасть. Ты думаешь, что я злюсь на тебя? Во-первых, я уже ни на кого не злюсь. Во-вторых, ты не знал, что я жива. В-третьих, ты обманывал меня еще тогда, когда мы были вместе. Ты ушел от меня. Ты ушел от детей. Даже писем не писал в последние недели, хотя война могла начаться с минуты на минуту. Я знаю отцов, прорвавшихся через линию фронта, прошедших сквозь огонь, только чтобы быть вместе со своими детьми. Я знаю мужчин, бежавших в Россию, но вернувшихся на оккупированную нацистами территорию из-за тоски по своим семьям. А ты остался сидеть в Цевкуве, укрывшись на сеновале у своей любовницы. Какие претензии могут быть у меня к такому человеку? А почему ты не завел с ней детей?
— Не завел, и точка.
— Что ты так на меня смотришь? Ты женился, а я не замужем. Коль скоро внуки моего отца были для тебя недостаточно хороши и ты стыдился их, как парши, почему ты не завел новых детей с Ядвигой? Ее отец был, конечно, человеком более достойным, чем мой…
— Да, ты не изменилась.
— Нет, изменилась. Перед тобой другой человек. Не молодой и не старый. Да, я выбралась из-под груды трупов, но та Тамара, что оставила детей, семью и всех остальных евреев И бежала в Скибу — так называется та деревня, — это уже другая Тамара. Я, чтоб ты знал, умерла. А когда жена умерла, муж может делать, что хочет. Да, действительно, мое тело бродит по Земле, и даже дотащилось до Нью-Йорка. На меня надели капроновые чулки, покрасили волосы и даже ногти, позор для моих лет. Но у гоев всегда разукрашивали мертвецов, а в сегодняшних евреях не осталось ничего еврейского. Раз так, я ни на что не жалуюсь и никого не ревную. Я бы даже не удивилась, если бы ты женился на нацистке, одной из тех, что топтали каблуками еврейских девушек и танцевал среди трупов. Меня больше ничего не удивляет.
— Вот как?
— Да, так. И все же это показательно, что ты всю войну пролежал на сеновале. Шесть миллионов евреев прошли через ад, а ты лежал на сене, и твоя служанка-любовница приносила тебе поесть. Так откуда тебе знать, что произошло? Надеюсь, ты не ведешь себя со своей крестьянкой так, как обходился со мной.
На некоторое время наступила тишина. За дверью, ведущей в коридор и на кухню, послышались шаги.
Дверь открылась. Сначала вошел реб Авром-Нисон Ярославер, за ним — Шева-Хадаса. Они не шли, а волочили ноги.
— У вас наверняка нет квартиры, — сказал реб Авром-Нисон. — Пока не найдете квартиру, можете жить у нас. Гостеприимство — это заповедь, да и потом вы наши родственники — «и от единокровного твоего не укрывайся»[43].