В открытое окно влетали мухи, пчелы и бабочки. Мухи и пчелы садились на просыпанный сахар, а бабочка застыла на ломте хлеба. Она не ела хлеб, а, видимо, насыщалась одним его запахом. Все эти существа не были для Германа просто навязчивыми насекомыми, которых нужно прогнать. В каждом из них он видел чудо Божественного творения, декларацию вечной жизни, наслаждения, познания. Вытягивая хоботок в процессе еды, муха терла одну лапку о другую. Крылья бабочки напоминали Герману талес. Бабочка совершала утреннюю молитву над куском хлеба. Пчела, жужжа, отправилась собирать цветочный нектар. Откуда-то приполз муравей. Он пережил холодную ночь и теперь выполз на стол. Но куда он собрался? Муравей остановился ненадолго у крошки, потом пополз дальше — не прямо, а зигзагом, то туда, то сюда — движение во имя движения. Он отбился от общества и теперь мог рассчитывать только на самого себя.
От озера Шрун они отправились на озеро Плэсид, где сняли комнату в доме на холме. Все в доме было старым, но аккуратным: прихожая, лестницы, гобелены на стенах, полотенце с вышитой на нем молитвой — раритет, привезенный из донацистской Германии. На широких кроватях лежали пышные подушки, какие можно встретить только в европейских отелях. Из окна комнаты был виден склон холма. На книжных полках лежали номера старых журналов. Солнце клонилось к закату и отбрасывало пурпурные удлиненные отблески на стены комнаты.
Через некоторое время Герман вышел позвонить. Он научил Ядвигу отвечать на звонки, оплачиваемые за счет принимающей стороны. Ядвига спросила, где он, и Герман назвал первый город, пришедший ему на ум. Обычно Ядвига ни на что не жаловалась, но в этот раз начала рассказывать Герману, что ей страшно по ночам, что соседки смеются и показывают на нее пальцем. Зачем Герману так много денег? Она, Ядвига, готова пойти работать и отдавать свой заработок ему, чтобы он почаще бывал дома, как все остальные мужчины… Герман успокоил ее, заверив, что не будет долго отсутствовать. Ядвига послала ему поцелуй по телефону, а Герман чмокнул губами в ответ.
К тому моменту как Герман вернулся, Маша уже успела на него разозлиться. Он пытался заговорить с ней, но Маша не ответила. Герман спросил, на что она злится, и она сказала:
— Теперь я знаю правду.
— Какую правду?
— Я слышала каждое слово. Ты скучаешь по ней, не можешь дождаться возвращения к ней.
— Она нуждается в добром слове. Она совсем одна, беспомощная.
— А я что? Все, это конец.
Они поужинали молча. Маша не зажигала лампы. Она достала из корзины вареное яйцо, и Герману вдруг вспомнился канун Девятого ава, последняя трапеза перед постом, когда в сумерках садятся на низкие скамеечки и едят вареные яйца с пеплом в знак траура — символ колеса судьбы, способного повернуться в любой момент. Маша жевала и курила. Герман попробовал заговорить с ней, но она не ответила. Сразу после ужина она улеглась в одежде на кровать и свернулась клубком. Трудно было понять, спит ли она или просто обиженно молчит.
Герман вышел на улицу. Он отправился по незнакомому переулку, заглядывая в витрины сувенирных лавок, где были выставлены куклы-индейцы, вышитые золотом сандалии с деревянными подошвами, ожерелья из янтаря, китайские серьги, мексиканские браслеты. Он дошел до озера, в воде отражалось бронзовое небо.
По берегу медленно и чинно прогуливались беженцы из Германии — широкоплечие мужчины и полные женщины. Они разговаривали о домах, магазинах и биржевых акциях. Женщины переспрашивали, давали советы. «И это мои братья? Мои сестры? В чем заключается их еврейство? А мое еврейство?» — спрашивал себя Герман. У них у всех одно и то же стремление — как можно быстрее ассимилироваться, как можно скорее избавиться от акцента. Германа охватило мучительное ощущение отверженности. Он не принадлежал ни к ним, ни к американским евреям, ни к полякам, ни к польским евреям. Подобно муравью, которого он видел сегодня утром на столе, Герман оторвался от общества. Даже те две женщины, которые его любили, разочаровались в нем. Герман удерживал их рядом с собой насильно, посредством лжи. Но где же его собственная правда?