Выбрать главу

— Я больше не хочу!.. Не хочу!

— Чего ты не хочешь?

— Ничего не хочу…

Герман подал ей платок, чтобы высморкаться. Маша ушла в ванную, оттуда донеслись сдерживаемые рыдания. Потом она вернулась с бутылкой виски в руке. Видимо, она уже выпила изрядно. Она плакала и смеялась с виноватой шаловливостью избалованного ребенка.

Герман подумал, что беременность сделала ее на удивление инфантильной. У нее появились девчачьи капризы, она чаще смеялась и плакала, стала по-детски игривой, чувствительной, даже наивной. Герман вспомнил слова Шопенгауэра о том, что женщина никогда не достигает настоящей зрелости, но, рожая детей, сама остается ребенком.

— В этом мире, — сказала Маша, — остается одно средство — алкоголь. На, выпей и ты! — И поднесла бутылку к губам Германа. От одного запаха его затошнило.

— Нет, это не по мне.

В ту ночь Маша не пришла к нему. Она заснула сразу после ужина, может быть, приняла снотворное. Одетая, она лежала в пьяном дурмане, выпятив губы. Матери пришлось раздеть ее.

Герман погасил свет у себя в комнате. Для него и для людей, с ним связанных, праздники были днями тоски. Перед глазами вставала прежняя жизнь в Польше. Погибшая семья всплывала из забытья, неизбежного, как смерть. Теперь Герман вспоминал каждую деталь из жизни в Цевкуве: утренняя молитва в синагоге, когда произносят тринадцать принципов веры, приготовления в канун праздников, зажигание больших свечей, угощение вечером накануне Судного дня в хасидской молельне, блюда для пожертвований во дворе синагоги, даже платье и украшения мамы, которые она из года в год надевала, отправляясь в синагогу на Кол-нидрей.

Курицы, по поводу которых Шифра-Пуа еще недавно спорила с Машей, уже лежали в холодильнике ощипанные, просоленные, обескровленные[78] и разделанные. В окно светил месяц, являя более половины, но меньше трех четвертей луны. В нем словно притаилось утешительное доказательство того, что во всякой изменчивости есть нечто постоянное: вечная луна меняет свои фазы. Все тем же осенним вечерним светом она освещает осеннее вечернее небо, полное уходящего летнего тепла и приближающихся зимних холодов.

Герман заснул. Ему снились вещи, не имеющие никакого отношения к его жизни, его заботам и отношениям с людьми. Он скользил с ледяной горы, помогая себе странным приспособлением — гибридом коньков, санок и лыжной палки, одним из тех сомнительных изобретений, которые возможны только во сне.

Утром, после завтрака, Герман попрощался с Машей и Шифрой-Пуей и уехал в Бруклин. По дороге он позвонил Тамаре. Ее тетя Шева-Хадаса купила Тамаре место в женской части синагоги, и Тамара уже ходила на поминальную молитву. Как подобает благочестивой жене, она высказала Герману свои пожелания и добавила в телефонную трубку:

— Что бы там ни было, но у меня нет человека ближе тебя.

Последние несколько недель Ядвига постоянно сердилась на Германа. Он слишком много ездил. Соседки подначивали ее. Обряд капорес Ядвига не делала, но приготовила трапезу: халу, мед, рыбу, блинчики, курицу. После войны Ядвига стала специалисткой по еврейской кухне. Она начала готовить еще в лагерях на территории Германии. Сегодня у нее на кухне пахло так же, как у Шифры-Пуи. Ядвига постилась в Судный день, она купила билет в синагогу за десять долларов, которые потихоньку накопила, экономя на распродажах в течение всего лета.

Теперь Ядвига упрекала Германа за его разъезды и обвиняла в том, что у него есть другие женщины. Он отвечал то добродушно, то сердито, даже толкнул и ударил Ядвигу, потому что хорошо знал, что она к этому привыкла. В польских деревнях мужчины били женщин. Это дало Ядвиге повод поплакать и пожаловаться, что она спасла Герману жизнь, а он платит ей побоями в самый святой день года.

День прошел, приближался вечер. Герман и Ядвига поужинали. Ядвига сделала одиннадцать глотков воды, чтобы не испытывать жажды в течение года, как научили ее соседки.

Герман не пошел в синагогу. Он не мог поступить, как один из тех ассимилированных евреев, которые ходят молиться только в Судный день[79]. После того как Герман перестал спорить с Богом, он иногда обращался к Нему с просьбами, но стоять в доме Божьем с молитвенником и, по обычаю, хвалить Его и петь Ему гимны — нет, этого Герман не мог.

Соседи знали, что Герман, еврей, остается дома в Судный день, в то время как его жена-нееврейка ходит молиться. Было очевидно, что весь дом обсуждает его персону. Германа осуждали, удивлялись его поведению, практически объявляли ему херем[80].

вернуться

78

Кошерное мясо должно быть полностью обескровлено, в том числе за счет высаливания.

вернуться

79

В США многие нерелигиозные евреи тем не менее приходят в Судный день в синагогу.

вернуться

80

Анафема, отлучение от общины.