Ядвига нарядилась в новое платье, которое купила по дешевке на распродаже. Она повязала на голову платок, повесила на шею нитку ненастоящего жемчуга. На указательном пальце блестело обручальное кольцо, которое купил для нее Герман, хотя он никогда не стоял с ней под хупой[81]. В синагогу Ядвига взяла молитвенник с древнееврейским текстом с одной стороны и английским — с другой, хотя не читала ни на том, ни на другом языке.
Ядвига была женой Германа, но этой ночью она отодвинулась на другую сторону кровати. Перед уходом в синагогу она поцеловала Германа и по-матерински сказала:
— Попроси у Бога хорошего года… — и расплакалась, словно маленькая еврейская девочка. Его лицо стало мокрым и горячим от слез.
Соседки уже ждали Ядвигу внизу, готовые принять ее в свой круг и научить остаткам еврейской традиции, полученным от мам и бабушек, но испарившимся или исказившимся за годы пребывания в Америке.
Герман принялся шагать взад-вперед. Обычно, когда он оставался один в Бруклине, он сразу звонил Маше, но в Судный день Маша не звонила и не «дымила». И все же он попытался ей позвонить, поскольку в небе еще не показались три звезды[82]. Никто не снял трубку. Маша пошла с Шифрой-Пуей в синагогу, у нее тоже было место в маленькой молельне в Бронксе.
Шагая по комнате, Герман общался со всеми тремя сразу: с Машей, Тамарой и Ядвигой. Как ясновидец, он читал их мысли. Он точно знал — или, по крайней мере, ему так казалось, — как работает ум каждой из них. Претензии к Богу смешивались у них с претензиями к Герману. Его жены молились о его здоровье и при этом требовали от всемогущего и милосердного Бога, чтобы Он наставил Германа на путь истинный.
Сам Герман, не хотел хвалить Бога именно в этот день, когда Он получает столько дифирамбов. Он уничтожил половину народа, а вторая половина падает перед Ним ниц и плачет. Они все еще взывают: «Ор заруа лацадик улейишерей лев симхо»[83] — и целуют свитки Торы, в то время как праведники на морозе, раздетые, копают собственные могилы, а чистые сердца погибают в ямах Освенцима.
Герман встал у окна. Переулок был пуст. Листья на деревьях уже начали желтеть. С каждым порывом ветра опадало несколько листьев. Набережная была пуста. Все лавки на Мермейд-авеню были закрыты. На Кони-Айленде стояла тишина Судного дня, так что до Германа доносился плеск волн, их пенное шипение. Должно быть, у моря был постоянный Судный день. Оно молится богу, но это не Бог обетов, поощрений и наказаний. Этот бог как само море: он разлит в вечности, бесконечно разумен и безгранично безразличен, он страшен в своей неограниченной силе, он существует по законам, которые не подлежат изменениям. Как странно, что после всех вечерних молитв, которые произносят евреи, после просьб о хорошем годе и хорошей записи в Книге Жизни, находится один-единственный гимн — поэма, содержащая в себе всю суть учения Спинозы…
Стоя у окна, Герман пытался в мыслях общаться с Машей и Тамарой. Он утешал их обеих, желал им хорошего года, обещал им другой вид любви, нежели тот, что требуется обычным женщинам. Они не были обычными женщинами, как и он — обычным мужчиной. Все трое видели смерть и думали о ней каждый день, каждый час, каждую минуту…
Герман пошел в спальню и в одежде улегся на кровать. Он не хотел этого признавать, но из всех страхов самым сильным для него был страх стать отцом. Он боялся за сына, а еще больше за дочь — средоточие всего того, что Герман отрицал: рабства, даже не жаждущего освобождения; слепоты, даже не подозревающей, что она слепа.
Герман уснул. Его разбудила Ядвига, вернувшаяся из синагоги. Она рассказала, что кантор спел Кол-нидрей, а потом «рабин» произнес проповедь и попросил денег на синагогу, на Палестину и на другие еврейские нужды. Она, Ядвига, пожертвовала пять долларов. Со смущением она объявила Герману, что этой ночью ему не следует к ней прикасаться. Это запрещено.
Ядвига склонилась над Германом, и тот увидел в ее глазах знакомое выражение, напомнившее ему нечто близкое и родное, но что именно — он не мог понять. Ее взгляд казался мягким и добрым, серьезно озабоченным и в то же время радостным. Губы пошевелились, словно хотели что-то сказать, но не произнесли ни звука. Потом она прошептала:
— Я стану еврейкой. Я принимаю еврейскую веру.
— Да? А как?