Зазвонил телефон, и Герман поспешил к аппарату. Одна субботняя свеча догорела, но другая еще мерцала. Он поднял трубку и прошептал: "Маша!"
Несколько секунд было тихо. Потом Маша сказала: "Ты лежишь в кровати со своей крестьянкой?"
"Нет, я не лежу с ней в кровати".
"Ну, а где еще? Под кроватью?"
"Где ты?", — спросил Герман.
"Какая тебе разница, где я? Ты мог бы быть со мной. Вместо этого ты проводишь ночи со слабоумной из Липска. К тому же ты завел себе еще одну. Твой двоюродный брат Файвел Лембергер — ни что иное, как жирная шлюха в твоем вкусе. Ты с ней уже спал?"
"Пока что еще нет".
"Кто она? Ты вполне можешь сказать мне правду".
"Я же тебе сказал: Тамара жива, и она здесь".
"Тамара мертва и гниет в земле. Файвел — одна из твоих лапочек".
"Я клянусь прахом моих родителей, что это никакая не лапочка!"
На другом конце провода возникла напряженная тишина.
"Скажи мне, кто она", — стояла на своем Маша.
"Моя родственница. Сломленная женщина, потерявшая своих детей. "Джойнт" помог ей перебраться в Америку".
"Почему ты тогда сказал, что это Файвел Лембергер?", — спросила Маша.
"Потому что я знал, как ты подозрительна. Если я упоминаю о женщине, ты немедленно думаешь, что…"
"Сколько ей лет?"
"Старше меня. Она развалина. Ты действительно думаешь, что реб Авраам Ниссен Ярославер стал бы давать объявление в газету из-за моей любовницы? Это благочестивые люди. Я же говорил тебе, позвони ему и сама все выясни".
"Ну ладно, наверное, в этот раз ты не виноват. Ты представить себе не можешь, что я вынесла в последние дни".
"Дурочка, я же тебя люблю! Где ты сейчас?"
"Где я? В кондитерской на Тремонт-авеню. Я прошлась по улице, покуривая, и каждые две минуты останавливался автомобиль, и какой-нибудь тип хотел подцепить меня. Парни присвистывали за моей спиной, как будто мне восемнадцать. Никогда не пойму, что они во мне находят. Куда мы поедем в понедельник?"
"Придумаем что-нибудь".
"Я боюсь оставить маму одну. Что будет, если у нее случится приступ? Она умрет где-нибудь, и ни один петух по ней не прокукарекает".
"Попроси кого-нибудь из соседей посмотреть за ней".
"Я всегда избегала соседей. Я не могу теперь явиться и попросить их. Кроме того, мама боится людей. Если стучат в дверь, она думает, что это пришел нацист. Да возрадуются жизни враги Израиля — так же, как я радуюсь этому отпуску".
"Коли так, можем остаться в городе".
"Я должна посмотреть на зеленую траву и подышать свежим воздухом. Даже в лагерях воздух не был таким грязным, как здесь. Я бы взяла маму о собой, но я шлюха в ее глазах. Бог обрушил на нее столько бед, а она дрожит от страха, что делает слишком мало для Него. Гитлер делал то, что Он хотел. Вот правда!"
"Зачем ты тогда зажигаешь субботние свечи? Почему постишься на Йом-Кипур?"
"Не для Него. Настоящий Бог ненавидит нас, а мы придумали себе идола, чтобы он любил нас и считал нас своим избранном народом. Ты сам говорил: "Нееврей создает богов из камней, а мы — из теорий". Когда ты приедешь в воскресенье?"
"В четыре".
"Ты тоже и Бог, и убийца. Ну ладно, приятной субботы".
5
Герман и Маша сели в автобус, шедший на север. После шести часов пути они сошли у озера Джордж. Они сняли комнату за семь долларов и остались в ней на ночь. Они отправились в путь безо всякого плана. Герман нашел на скамейке в парке карту штата Нью-Йорк, и она вела их. Окно комнаты выходило на озеро и на горы.
Ветер, проникавший в комнату, приносил запах елей. Издалека слышалась музыка. Маша взяла собой корзинку, полную еды, которую приготовила вместе с матерью — блинчики, пудинг, яблочный компот, сухие сливы, изюм и самодельный пирог.
Маша, куря, стояла у окна и смотрела на весельные и моторные лодки на озере. Она сказала задорно: "А где же нацисты? Что это вообще за мир без нацистов? Довольно-таки отсталая страна, эта Америка".
Перед отъездом она пожертвовала часть своих отпускных на бутылку коньяка. Пить она научилась в России. Герман только раз отхлебнул из бутылки, а Маша все пила, делалась все веселее и веселее и в конце концов начала петь и насвистывать.
В детские годы в Варшаве Маша училась танцам. У нее были икры танцовщицы. Она подняла руки и начала танцевать. В трусиках и нейлоновых чулках, с висящей между губ сигаретой и с распущенными волосами — она напоминала Герману девушек, приезжавших в Живков с цирком. Она напевала на идиш, на иврите, на русском и польском. Она звала Германа танцевать с ней и требовала от него пьяным голосом: "Ну-ка поди сюда, мальчик из ешивы, мы посмотрим, на что ты способен".
Они рано легли спать, но сон их все время прерывался. Маша проспала час и проснулась. Она хотела делать все разом: любить, курить, пить, говорить. Месяц висел низко над водой. Выпрыгивавшие из воды рыбы с плеском возвращались в свою стихию. Звезды покачивались, как крошечные фонарики. Маша рассказывала Герману истории, которые возбуждали в нем гнев и ревность.
Утром они собрали вещи и снова сели в автобус. Следующую ночь они провели у озера Шрун, в бунгало рядом с водой. Было так холодно, что им пришлось положить свою одежду на одеяло, чтобы не замерзнуть. На следующее утро после завтрака они взяли напрокат лодку. Герман греб, а Маша лежала, греясь на солнце. Герману казалось, что он может читать ее мысли сквозь кожу ее лба, сквозь ее опущенные веки.
Герман размышлял о том, насколько все это фантастично — быть в Америке, в свободной стране, без страха перед нацистами, НКВД. Пограничниками и доносчиками. Выходя на улицу, он ни разу не брал с собой документов. В Соединенных Штатах никто не спрашивал документы. Но он не мог забыть, что на улице между Мермейд-авеню и Нептун-авеню его ждала Ядвига. На Ист-Бродвее, в доме реба Авраама Ниссена Ярославер, жила Тамара, согласная довольствоваться любыми крохами, которые он, может быть, швырнет в ее сторону. Он никогда не освободится от притязаний, которые имеют на него эти женщины. Даже рабби Ламперт имел полное право жаловаться на него. Герман отказался принять дружбу, которую предлагал ему рабби.
В окружении светло-голубых небес и желто-зеленой воды он чувствовал себя не таким виноватым. Птицы провозглашали новый день так, как будто это было утро после сотворения мира. Теплый ветерок приносил аромат леса, а из кухни отеля доносились запахи еды. Герману показалось, что он слышит стон курицы или утки. Этим ласковым летним утром где-то забивали птицу; Треблинка была повсюду.
Машины припасы кончились, но она отказывалась есть в ресторане. Она пошла на рынок и купила хлеб, помидоры, сыр и яблоки. Она вернулась, нагруженная таким количеством продуктов, что их хватило бы, чтобы накормить целую семью. В ней, рядом с фривольной шаловливостью, жил материнский инстинкт. Она считала деньги — распущенные женщины так не поступают. В бунгало Маша нашла маленький примус, на котором сварила кофе. Запах керосина и гари напомнил Герману его студенческие годы в Варшаве.
В открытое окно влетали мухи, пчелы и бабочки. Мухи и пчелы садились на просыпанный сахар. Бабочка парила над куском хлеба. Она не ела, а, казалось, наслаждалась ароматом. Для Германа это не были паразиты, которых следовало гнать; в каждом создании он видел проявление вечной воли жить, узнавать, постигать. В то время, когда муха протягивала свои усики к еде, она терла одну заднюю лапку о другую. Крылья бабочки напомнили Герману талес-котн, молитвенную шаль. Пчела пожужжала, и побурчала, и снова улетела. Маленький муравей ползал по столу. Он пережил холодную ночь и взбежал на стол — но куда идти? У крошки хлеба он остановился, а потом зигзагом побежал дальше. Он ушел из муравейника и теперь должен был один пробиваться в жизни.