Самые дурные страсти, которые могут временно волновать монастыри и монахов, менее вредят общему духу и общему строю монашества, чем высокие принципы, если их вносят некстати в монашескую жизнь.
Что́ может быть лучше и благороднее патриотизма, и можно ли запретить человеку сочувствовать каким-либо успехам народа, из которого он вышел, любить свое отечество оттого только, что он надел монашескую рясу и дал искренний обет отречения? Невозможно! В этом чувстве нет ничего дурного, пока оно не становится в противоречие с долгом монашеским…
Изгнанные из Бессарабии проэстосы в шелковых рясах возвратились на Святую Гору, одушевленные нерасположением к России. Особенно отличается этими чувствами некто о. Анания, ватопедский инок, лукавый, настойчивый, сам лично очень богатый; патриот эллинский, пожертвовавший недавно на Афинский университет такую большую сумму денег, что ему, как рассказывали тогда, правительство эллинское дало, чтобы почтить его, особый, нарочный пароход для возвращения на Афон.
Люди, подобные Анании, нашли средство, как подействовать издали и лукаво на иноков совершенно иных убеждений и жизни…
Вся злоба, вся интрига, вся эксплуатация разнообразных страстей и искушений, от которых наилучшие монахи (по свидетельству самих отцов Церкви) не застрахованы никогда вполне, направилась против русских монахов св. Пантелеймона, которые славились и на Св. Горе, и далеко за ее пределами своею высокою жизнью и великолепным, примерным во всех отношениях строем своей обители.
— Они раскольники, они заодно с болгарами, они хуже болгар, потому что болгары глупы и грубы, а русские знают, что делают… От них даже святую воду брать грех и служить с ними в одной церкви не следует… Надо гнать их с Афона… Не бойтесь обнищания обители; мы вам поможем!
Так шепчет шелковый проэстос, изгнанный из Бессарабии, на ухо полудикому иноку из матросов, из горных арнаутов, из простых земледельцев… И простой инок впадает в искушение совсем других страстей, чем страсти бессарабского патриота…
Личная корысть и племенной фанатизм бряцают искусно на струнах простодушной религиозной нетерпимости…
Но с Божьей помощью и эта буря утихнет.
Русские монахи на Афоне, как ни тягостно им теперь, не забывают уставов; начальники их, отцы Иероним и Макарий, люди искренние в вере, глубоко убежденные; они (я, пишущий эти строки, имею счастье знать их лично) действуют, защищая свою паству не столько как русские, сколько как афонские монахи, подчиненные Патриарху. Они ждут от него помощи; они прибегают к его справедливости и его суду, ожидая от русской дипломатии лишь нравственной поддержки. Они смиренно просят лишь одного у Патриарха — чтобы их развели с греческою братией Руссика, с этою греческою братией, которая сама, может быть, и не понимая хорошенько всего, стала орудием этно-филетической внешней интриги.
И Патриарху, не только такому замечательному, дальновидному, добросовестному Патриарху, каков нынешний Иоаким, но и даже такому, каков был Анфим, — невозможно гнать русских с Афона за то только, что они русские. Патриархия, торжественно проклиная этно-филетизм, не может действовать официально на племенных основаниях. Туркам тоже нет ни выгоды, ни охоты предавать весь Афон в руки одних греков»[72].
Леонтьев пишет, что «русское общественное мнение» не сможет защитить русских афонцев:
«Нападать на греков в газетах издали, не зная подробностей дела, ни его тайных пружин, кроющихся иногда в характерах лиц той и другой стороны (каждая добродетель — сестра какому-нибудь недостатку), значило бы только вредить русской братии, значило бы явно доказывать грекам, что русское общественное мнение радо всякому случаю быть против них!..
Чем бесстрастнее мы будем относиться к этой распре, тем и Патриарху, если он желает добра, легче будет устроить дело. Надо помнить, что, чем Патриарх лучше, тем больше надо беречь его на троне, а чтобы остаться при нынешних обстоятельствах долго на этом троне, он не может грубо и неразумно раздражать крайних греков, ибо они могут низвергнуть его.