Нас повели по улице Володарского, пересекли Советскую и вышли на улицу Свердлова. На тротуарах останавливались молчаливые хмурые люди. Одни смотрели сочувственно, может искали своих или знакомых, некоторые демонстрировали пренебрежение и ненависть к «врагам народа». С надеждой и мы всматривались в толпу, чтобы увидеть хоть одно знакомое лицо. Как мы завидовали каждому прохожему, его самому большому счастью – быть свободным. Смотрели и думали, как много их ещё осталось. В больнице кажется, что все кругом больные, на вокзале – все куда то едут, в тюрьме, что все за решёткой, а на воле никто и не подумает, что где то есть страдальцы за железными дверями.
На вокзале нас загнали в тупик. Там стояли обычные пассажирские вагоны с зарешёченными окнами. Их когда то придумал царский министр внутренних дел Пётр Аркадьевич Столыпин. С той поры арестантские вагоны зовут столыпинскими. В них нет купе, а есть камеры. Туда набивают арестантов, только бы двери закрылись. Куда нас везут мы не знали. Конвой был глух. От него мы только слышали «молчать», «не положено», «давай, давай» и тычёк в спину на ступеньках.
Неожиданно через зарешёченное окно мы увидели трёх жён наших писателей. Они нам издали махали, что то выразительно старались показать губами. Поняли только одно слово Могилёв, написанное в воздухе одной из них. «Столыпинцы» прицепили к какому - то составу, застучали колёса и мы поехали в неизвестность. Говорили, вспоминали, пробовали шутить, а на душе у каждого был мрак и отчаяние. Так нелепо, ни за что ни про что сломали жизнь в самом начале. Свою двадцать четвёртую осень я встретил в тюремной камере, а впереди ещё девять. Кто столько выдержит? А если выйдешь, кому ты нужен с клеймом «враг народа»? Значит ты не народ? Тебя из него исключили, объявили врагом. Что же ты сделал, кому навредил, в чём провинился, почему забрали тебя, кто и за что на тебя наклепал? Почему сразу посчитали троцкистом, хотя я никогда не видел ни строчки «троцкистской», а потом «переквалифицировали» в белорусского националиста, «ставившего своей целью отторжение Советской Белоруссии от Советского Союза». Я другого строя не знал и не видел, и ничего дороже Родины для меня нет. Я вырос из пионеров, из комсомола, из Советского института. Где бы ещё я мог получить образование? Неужели только за то, что читал напечатанные в наших журналах поэмы и стихи Дубовки и Пущи, что когда то повторял «І пурпуровых ветразей узвівы трымалі курс у сонечнае заўтра”? Мы читали так, как написано, не выискивая тайного смысла, которого в них не было.
Голова гудела от воспоминаний и мыслей, силился понять, почему мне выпала такая горькая судьба, за что такая несправедливость обрушилась на меня? Вон сколько везут неизвестно куда талантливейших, честнейших патриотов! Жизнь пройдёт, но так и не поймёшь, кому и зачем понадобилось изничтожить такие таланты, как Чарот, Галавач, Зарецкий, Каваль, Хадыка, Вольный. Вспомнилось, как в тюремном туалете за трубой нашли писульку на обрывке махорочной пачки: «Товарищи, простите, если виноват перед вами. История скажет правду. Платон».
Мне вспомнилось, как на допросе в огромном кабинете начальника секретно-политического отдела, маленького, в тёмных очках, похожего на Тьера, Карелина мне показали схему придуманных в этом кабинете националистических организаций. Был разработан и подробный сценарий. В нём была отведена роль каждому, в её рамках сочинялись протоколы. Для каждой группы подбирался «авторитеный» руководитель. В нашу студенческую группу подкинули Шашалевича только потому, что он знал меня и свою бывшую ученицу, хотя в Минске с ней ни разу не встречался, остальных моих однокурсников никогда не видел и даже фамилий не слышал. Что бы «выбить» подписи под протоколами по готовому сценарию, использовали угрозы расправиться с семьёй, с родителями, держали по трое суток на «конвейере», инсценировали расстрел. Водили и меня ночью, в стужу, в одной рубашке в тёмные подвалы, ставили к стенке, клацали курком и требовали «Подпиши!» Подпиши, что скажут, что кому то нужно, чтобы ошельмовать себя и своих знакомых. Недаром одним из первых вопросов в протоколе было: «Назовите ваших ближайших друзей и знакомых». Скольких бы ты ни назвал, всё было мало. Находились, что называли по 170 фамилий, хоть с теми людьми ни разу не встречались и не говорили. И все названные становились «врагами», занимали место в карелинской схеме и сценарии.