У стен тесно сидели на своих «сидорах» колхозные «тракцысты» и «гитатары». Они держатся обособленно, вспоминают, какие у кого были кони и коровы, как родила гречка и где лучше растёт просо. Но почти у каждого была одна слабость – выменивать разные транты на пайки хлеба. Сами пухнут с голода, а в пожитки свои пакуют рубашки, свитера, кальсоны, жилетки, надеясь скоро отправиться домой с дармовым грузом. Главный маклер – голый контрабандист с галстуком.
Днём вся камера гудит и кипит, как муравейник. Сквозь окна с «намордниками» долетают с улицы шум, смех, отдельные голоса и слова. Там другой мир, там воля, там счастливые люди. Они смеются и не знают, что с ними может быть завтра. Так когда - то смеялся и я, наверное, и мой смех кто-то слышал из подвала на Советской улице.
Особенное оживление наступает за час до обеда: все снуют, как голодные жители зоопарка перед кормлением. В два часа в коридоре слышится грохот, топот и голоса, доходит запах варёного турнепса и брюквы, такой соблазнительный и долгожданный. Два криминальника-баландёра вносят дежку с горячей баландой, все строятся друг за другом, староста следит, что бы никто не «закосил» лишнюю порцию. Есть в камере и «шакалы». Они скоренько опорожняют свою миску и прошиваются с ней к дверям. Как только пройдёт последний «десяток», а в дежке ещё что-то болтается на дне, шакалы налетают, толкаются, бьют один другого мисками по голове, что бы хоть немного зачерпнуть со дна баланды.
После обеда все расходятся группками, как говорят, «по интересам». Вспоминают были и небылицы, рассказывают интересные случаи и анекдоты. Книг не дают, газет тоже. Каждый проводит время, как умеет. Есть отличные рассказчики «романов» с королями, принцессами, бандитами, дешёвыми красавицами, шикарными виллами, смелыми налётами и невероятными побегами. «Романы» растягивают не меньше, чем на три вечера. Один из лучших «романистов» Владимир Межевич. За это он освобожден от выноса параши и дежурства по камере. Он известные сюжеты приправляет такими «пенками», что у слушателей занимает дух.
Вечерами стихийно начинались концерты. Шашалевич тихо начинал своим красивым голосом:
Спускается солнце за степи,
Вдали золотится ковыль,
Колодников звонкие цепи
Взметают дорожную пыль.
А припев: «Динь-бом, динь бом, слышен звон кандальный, динь-бом, динь-бом, путь сибирский дальний», подхватывала вся камера, каждое слово выдыхали, как стон, из глубины души. У многих на ресницах блестели слёзы. Надзиратели стучали в двери: «Староста, пойдёшь в карцер». Песня переходила на шёпот, но не смолкала. Её сменяла когда - то написанная нашим земляком-революционером Иваном Гольц-Миллером популярная во всех тюрьмах «Слушай». Тут уже не обращали внимания на стук надзирателей и надрывно тянули сотни глоток «Слу-у-шай, слу-у-шай». Коридорные приоткрывали двери, слушали сами, только просили петь потише. Тогда Шашалевис с Вдовиным дуэтом исполняли «Не искушай», «Средь шумного бала», а «Зорку Венеру» исполнял писательский хор. Однажды с улицы докатились аплодисменты.
МЫ с Сергеем Ракитой часто декламировали стихи Купалы, Богдановича, Маяковского, Багрицкого, Луговского. Струневский на расчёске с папиросной бумажкой имитировал игру на балалайке и дошёл до такой виртуозности, что казалось, звучит настоящая балалайка. Через некоторое время в камеру вошёл начальник коридора и человек пять надзирателей.
--Староста, отдайте балалайку.
-- У нас нет никакой балалайки.
--Не отдашь, на десять суток загремишь в карцер, а камеру лишим прогулок. Приступайте!
Надзиратели ринулись трясти арестантские транты. Всё перевернули, подняли столбы пыли, но ничего не нашли.
--Гайдукевич! В карцер!
А что такое карцер в могилёвской тюрьме той поры я познал на собственной шкуре и костях. Не приведи, господь, никому туда угодить. К начальнику подошёл Струневский со своим гребешком и заиграл «Турецкий марш», да так, что все надзиратели открыли рты. Закончил и протянул начальнику расчёску.
--Возьмите, а балалайка вот тут, -- он постучал себя в грудь.
-- Ну, артисты, туд-д-ы …вашу! – начальник выругался и выскочил из камеры, за ним, оглядываясь на Струневского, выходили надзиратели. Василь Антонович поднял руку, все затихли, и своим красивым тенором запел: