Столкновение двух святынь, двух духовных традиций всегда приводит к беде, к настоящей беде. Вот почему я думаю, что конфликт между Израилем и Палестиной едва ли разрешится благополучно.
Я раз и навсегда стал врагом ислама, так же как Морис Дантек[51] (мы по-разному отстаиваем свою позицию и пришли к ней по неодинаковым причинам). Морис уверовал, ему можно только позавидовать. Мой же выбор продиктован исключительно соображениями нравственного свойства. В данном случае я абсолютно беспристрастен. Во-первых, насколько я знаю, во мне нет ни капли еврейской или арабской крови. Во-вторых, иудаизм и ислам в равной мере мне чужды. Но между враждующими сторонами есть одно существенное отличие, для меня решающее: одни в слепой ненависти взрывают всех подряд, другие отвечают точечными ударами. Видите, какое значение я придаю средствам! От них во многом зависит, что я думаю о цели.
Всё, всё, всё. Теперь я доказал на деле, что умею не хуже вас поучать/вещать/исповедоваться (ненужное зачеркните). Вернемся к менее мрачной теме, к самоопределению нации. Тут нам тоже придется начать издалека. Несколько лет назад в одной популярной брошюрке[52] меня (вместе с Морисом Дантеком, Филиппом Мюрэ и некоторыми другими) причислили к неореакционерам. Сначала меня это позабавило. Но через пару недель я почувствовал себя уязвленным. Не потому, что прослыть реакционером считается позорным, — это дурацкий предрассудок. А потому, что любое слово несет определенную смысловую нагрузку. Реакционер — это человек, поклоняющийся прежнему устройству общества, уверенный, что прошлое можно вернуть, отстаивающий его незыблемость.
Моя же навязчивая идея, единственная, неотступная — она проходит через каждый мой роман — заключается в том, что процесс деградации, разрушения, вырождения, стоит ему начаться, становится абсолютно необратимым. Все потеряно: дружба, семья, любовь. Распадается любой социум, разлагается общество в целом. В моих книгах нет места раскаянию, прощению, возможности все начать заново. Нравственные ценности утрачены безвозвратно, окончательно, навсегда. Таков закон природы, всеобщий, вечный закон, что распространяется на живые существа и неодушевленные предметы. Закон энтропии в буквальном смысле слова. Если веришь в неотвратимость распада, упадка, отмирания, не может быть и речи ни о какой реакции, ни о каком возвращении к прежнему. При таком образе мысли нельзя стать реакционером, зато по логике вещей становишься консерватором. Знаешь, что лучше уж сохранить, «законсервировать» ныне существующее, пусть себе теплится худо-бедно, нежели проводить опасные опыты с неведомым результатом. Надежды мало, опасностей полно, склоняешься к пессимизму, грустишь, зато лучше уживаешься с людьми и легче переносишь повседневность.
Больше всего меня удручало то, что Даниель Линденберг, назвав меня реакционером, тем самым расписался в полнейшем непонимании моего творчества. Я даже задумался: а вдруг я никудышный писатель? Потом успокоился: нет, наверное, это он никудышный читатель (а может быть, Линденберг и вовсе не читал моих книг, судил о них по аннотациям). В который раз проглядев чудесную статью Филиппа Мюрэ об «Элементарных частицах» под названием «Все предвещает скорую кончину», я совсем утешился.
Итак, все рано или поздно рассыпается в прах, в том числе идеи, мыслеформы. Французского патриотизма, национального самосознания больше нет. Они давно истлели. Могу даже назвать точную дату их смерти: 1917 год, когда в армии из-за чрезмерных потерь начались бунты.
Давайте снова заглянем в прошлое. Когда-то каждый француз знал наизусть «Песнь выступления»:
Нет крепче нашего союза;