Что ж, теперь и философия примет участие в нашей беседе? Одна беда: пригласить ее мне не под силу, я по-прежнему вдали от своих книг. Не будем беспокоить престарелую мамашу, пусть мирно дремлет. Лучше поговорим об отцах. Вы повторили снова, что следуете благородному примеру своего отца, расскажу и я кое-что о моем, правда, не столь апологетическое.
Сразу оговорюсь: он был слишком молод, чтобы вступить в так называемое Сопротивление. Конечно, бывали исключения, даже пятнадцатилетних, я слышал, расстреливали. Скажем так: он мог бы вступить туда мальчишкой, но не вступил. Случись с ним такое, он не стал бы мне хвастаться, это правда. Но я все равно узнал бы о его геройстве от теток. Это уж точно. Они так гордились братом, даже вырезали из газет все заметки о его экспедициях в Гималаи. В общем, они бы не утаили ни единой мелочи. Так что я знаю точно: подвигов он не совершал.
Разумеется, не был и предателем-коллаборационистом. Не служил ни в нацистской милиции, не состоял ни в одной молодежной организации. Во всяком случае, ничего такого мне не рассказывал. И никогда не обсуждал деятельность генерала де Голля во время войны или политику маршала Петена (хотя, если вдуматься, это довольно странно). Из чего я делаю вывод, что он жил тогда своими радостями и заботами (обыкновенно, как все подростки).
По-настоящему я осознал, что отец был свидетелем войны, лишь однажды, когда он мне рассказал о двух юных участниках Сопротивления, убивших немецкого офицера в вагоне метро. (Не знаю, дружил ли он с ними, но мне почему-то кажется, что речь шла о знакомых.) И знаете, как мой отец относился к подобному героизму? Он считал его «не стоящим внимания».
Отчетливо помню, как он произнес эти слова. Жалею, что не расспросил его подробнее. «Не стоит внимания» — лаконичное и уничтожающее определение, не уступающее дзен-буддистскому коану. Может быть, он хотел выразить презрение к убийству, неизбежным следствием которого было уничтожение десятка заложников-французов? Или давал мне понять, что «Свободная Франция» сама по себе не вызывала у него восторга? Или внушал мне более глубокую истину: люди, убивающие кого бы то ни было, «не стоят внимания», какими бы высокими ни были их цели. Не знаю и, видимо, не узнаю. Однако, как видите, влияние отца оставило отпечаток и на моем мировоззрении.
21 марта 2008 года
Не знаю, кто из нас двоих будет признан лучшим «записывающим устройством».
Но должен заметить, дорогой Мишель, вы слишком увлеклись «исповедальным жанром», чересчур разошлись, забавляя простодушных читателей.
Давайте начнем сначала, спокойно, умерив полемический задор и, главное, не впадая в ярость. (Вполне возможно, что за время нашего дружеского поединка вы заслужили симпатии всех насмешников и шутников, людей с чувством юмора — которого у меня, как известно, нет, да я и не собирался упражняться в остроумии…)
Само собой разумеется, в последнем письме меня насторожила вовсе не ваша аполитичность, неучастие в выборах, размежевание с обществом по принципу: «Мне здесь не место, отныне я ухожу — вернее, уже ушел». Буду перебегать из укрытия в укрытие, из одного уютного дома в другой, не принадлежу ни к одному лагерю, не служу никакому государству, я свободен, я выше всей этой возни. Мое кредо — «I’d prefer not to» [39], как у писца Бартлби из одноименной повести Германа Мелвилла. «Возможность острова» — чем такое определение хуже любого другого?
Меня не смутило, что вы платите налоги в чужой стране. Хотя я сам поступаю иначе. «Технически» и у меня есть возможность уменьшить свои расходы, учитывая, сколько времени я провожу в Америке, сколько разъезжаю по свету в качестве журналиста, сколько путешествую. Мой адвокат, дока в своем деле, подсчитал, что я бываю в Париже меньше полу-года, меньше пресловутых «шести месяцев», то есть формально я не «резидент», обязанный платить налоги. Но я ни разу не воспользовался его выкладками, я исправно, в срок, как добропорядочный гражданин, вношу распроклятую мзду. А почему? Сказать по совести, я не уверен, что из одного только чувства долга. Или из бескорыстной любви к своей стране. Честно говоря, мне не хватает вашего нахальства. Я опасаюсь, что мне, громогласному обличителю-гуманисту, такая шалость не сойдет с рук. («Как же так, уважаемый! Нас обвиняешь во всех смертных грехах — мы, мол, злодеи, ради комфорта и наживы позабыли о чести и совести, — не прощаешь ни единой ошибки: того разоблачил, этого потопил, а сам припрятал денежки в Ирландии или на Мальте, ах негодяй! Теперь мы всё про тебя знаем! А еще кричит: „Голосуйте за ту, прокатите этого!"») Не стану лицемерить: мне тут явно нечем гордиться.
Ужасным, непростительным мне показалось не ваше отношение к войне. Вас тошнит при одной мысли о ней, вы обвиняете себя в малодушии, представая этаким «бравым солдатом Швейком», непокорным и непочтительным персонажем Гашека. Вы приписываете себе неспособность подчиняться приказам, воинствующий анархизм, нарочитое добродушие, склонность к дезертирству, вероломному увиливанию, молчаливому бунтарству. Бросьте, мы все одним миром мазаны. Только дурни бросаются очертя голову навстречу опасности. «Смелыми» в вашем понимании можно назвать разве что героев глупейших романов Дриё ла Рошеля, Юнгера или Монтерлана.
Признаюсь: в действительности я ничуть не храбрее вас. Звериная жестокость — а я вдоволь насмотрелся на нее в Сараеве, Африке, Афганистане, Южной Азии — внушает мне, так же как и вам, панический страх. Тем более что знаю о ней не понаслышке, мгновенно, даже на огромном расстоянии, ощущаю ее жаркое смрадное дыхание. Не представляете, как позорно я струсил в 1998 году в Панджшерском ущелье, где оказался по заданию газеты «Монд». Во время интервью с Масудом в нескольких метрах от нас разорвался 155-миллиметровый снаряд: Масуд и бровью не повел, а ваш покорный слуга буквально спрятался за него… Да, я прославлял Масуда, а с боснийским президентом Изетбеговичем меня связывала дружба, но уважал я их не за отвагу и хладнокровие, а за способность «воевать, не любя войну» [40], цитируя того же Мальро. Так что и здесь у нас с вами, в общем, нет разногласий. Настал мой черед вас успокаивать (или разочаровывать?): не волнуйтесь, вы отнюдь не «трус», а вот «смешной» вы или нет — не знаю.
И все-таки в вашем письме есть две вещи, с которыми я не могу согласиться. Во-первых, рассказ вашего отца, во-вторых, отвратительное высказывание Гёте о несправедливости и беспорядках.
Начнем с рассказа.
В самом деле, жаль, что вы не удосужились расспросить отца поподробнее, у вас не хватило времени, недостало любопытства.
Согласитесь, так часто бывает.
Пока родные с нами, мы заняты чем-то другим.
Спохватимся — их больше нет, или они отдалились, и ни о чем не спросишь — неловко.
Две недели назад я наконец пересилил себя и отважился позвонить тетушке, старшей сестре мамы, ей исполнилось девяносто четыре года, — обратите внимание, на этот подвиг меня вдохновил наш с вами диалог. Надумал поговорить с последней свидетельницей стольких событий (замечу в скобках, и первой свидетельницей моего появления на свет: тетушка была акушеркой в Бени-Сафе в Алжире — перед родами мама вернулась в свой родной город). Но как только решишься, убедишь себя: «Не глупи, не бойся загадочных семейных преданий, белых пятен, трудных тем, смелее, поговори обо всем, узнай!» — как назло, оказывается, что ты поздно спохватился. Тетушка умерла за несколько дней до звонка, девятого марта, в далеком Мелуне (городишко в Алжире, рядом с Бени-Сафом), — и это очень печально.
Но ваш случай еще печальнее.
Думаю, вы понимаете, что история с немецким офицером, убитым двумя подпольщиками, которую вам рассказал отец, коротко обронив при этом «не стоит внимания», затронула в вас что-то очень существенное, и затронула самым пагубным образом, потому что вам ведь и не понадобилось больше никаких объяснений, вы их не захотели.
А это значит, что для вас перестала существовать разница между нацистом и мальчишками-подпольщиками.