Ею оправдывались соседи злополучной семьи N, сдавая ее гестапо, вернее, французской «милиции» июльским утром 1942 года [45]. Подумаешь, какое-то еврейское семейство! Вся Франция страдает! Полиция под предводительством доблестных Рене Буске и Мориса Папона [46]из кожи вон лезет, спасая всех, кого можно спасти, раздавая детишкам одеяла! Зачем призывать на себя гнев Божий, нарушать порядок? Лучше уж маленькая несправедливость, ведь так?
Убийственная, бесчеловечная формула.
В высшей степени отвратительная.
Мне не хотелось бы вас обидеть, но я откровенно говорю то, что чувствую: от этой мерзкой формулы у меня кровь стынет в жилах. Меня бесконечно огорчает, что вы присваиваете ее походя, невзначай, да еще хвалитесь, будто тем самым завоюете симпатии современников. С чего бы это, скажите на милость?
Попробую выразиться яснее.
Или туманнее — как получится.
Вы можете обвинить меня в том, что я «преувеличиваю», «принимаю на свой счет», что моя аргументация несостоятельна. Пусть так, но вы сами выбрали эти кости, так что не обижайтесь на мой бросок…
Проклятая формула жжется, как огонь.
Проклятая формула в нас все выжигает.
Она задевает меня за живое.
Я физически не могу ее вынести, не потерплю ни от кого, тем более от вас. Она пробуждает во мне затаенные глубинные страхи, иррациональный подсознательный ужас перед смутной опасностью, скорей всего мнимой, воображаемой. Должно быть, я инфантилен, но честно признаюсь: мне кажется, что когда-нибудь я самстану жертвой узаконенной несправедливости.
Бывают такие странные предчувствия.
К примеру, я точно знаю, что именно напишу напоследок, и даже догадываюсь, какую книгу буду читать перед смертью.
Что-то нашептывает мне и всегданашептывало, с какими удивительными людьми мне еще выпадет честь познакомиться.
И тут то же самое. Как это ни глупо, в душе я уверен, что однажды — не знаю когда, где именно, при каких обстоятельствах, в качестве ли писателя, политического обозревателя, подсудимого или врага нового режима — я услышу: «С Леви поступили несправедливо? Жестоко? Бесчестно? И правильно! Так ему и надо, сам напросился, нечего было выпендриваться. Лучше, в тысячу раз лучше растоптать одного Леви, чем нарушить порядок мироздания!» Приговор прозвучит так уверенно, праведно и неотвратимо, что никто не вздумает его обжаловать, никто не будет спорить, возмущаться, защищать меня.
Я представляю Солаля (его образ преследует меня с лета 1968 года, когда я впервые прочел тетралогию Альбера Коэна): в пятой главе «Прекрасной дамы» он прячется в берлинском подвале, отверженный, отовсюду изгнанный, лишенный привилегий, покинутый всеми, кроме карлицы Рахили.
Вспоминаю заключительные страницы книги Эмманюэля Левинаса «Имена собственные» (перескажу приблизительно, по памяти; у меня тоже нет под рукой моих книг, нет даже интернета; я сейчас в Бразилии, в Сальвадоре-да-Байя). Мне часто приходит на ум его мрачное описание беспечного французского еврея, самоуверенного, благополучного, состоятельного, разносторонне одаренного, образованного, окруженного друзьями, принятого в лучших домах. Он без страха глядит в будущее, но внезапно налетает холодный ветер, опустошает его жилище, срывает ковры и шторы, превращает его жалкую роскошь в лохмотья и ворох лоскутьев, а вдали уже слышатся зловещие крики разъяренной толпы…
И еще я размышляю об участи лавочника Альфреда Илла, персонажа пьесы Фридриха Дюрренматта «Визит старой дамы». Надеюсь, вы читали Дюрренматта? Если нет, то прочтите незамедлительно. Хоть он и не Гёте, однако произведет на вас впечатление. Его гениальная пьеса тоже лет двадцать не дает мне покоя. В Гюллен, крошечный городок, некогда процветающий, ныне разоренный, где, кстати, по преданию, останавливался сам Гёте, возвращается «старая дама». Здесь прошло ее детство. Потом она уехала. Разбогатела. И теперь явилась, чтобы с безудержным бахвальством и помпой разыграть новый вариант притчи о блудном сыне. Исподволь, но умело и энергично она подготовила почву, а затем заявила оторопевшим землякам: «Помните Клару, дочь каменщика? Она любила Альфреда, но он бросил ее, как только она забеременела. Девчонка вынесла все муки ада: жители выгнали ее как воровку, травили, издевались над рыжими косицами и огромным животом. Та несчастная — это я. И теперь я вернулась, чтобы отомстить и в то же время спасти родной город от нищеты: ведь вы все разорились, не так ли? Заводы закрыты. Молодежь без работы. Дорогие граждане Гюллена, друзья! Я подарю городу пятьсот миллионов и еще пятьсот миллионов разделю между всеми жителями. При одном условии: вы убьете человека, что предал меня тогда. Миллиард в обмен на его голову». Естественно, горожане запротестовали: «Шантаж! Оскорбление нравственности! Разве честные люди, законопослушные европейцы пойдут на такую сделку?!» Старая дама с затаенной улыбкой ответила: «Ничего страшного. Я подожду. Вы еще сто раз передумаете. Поживу пока в гостинице „Золотой апостол" на привокзальной площади со своим восьмым мужем, миллиардами, горой чемоданов и многочисленными слугами и горничными». Развязка вполне предсказуема. Сначала все вдруг обрядились в новенькие желтые башмаки и туфли, франтовство охватило город, как эпидемия. Девушки надели модные платья. Юноши — яркие пестрые рубашки. Альфред Илл ловит со всех сторон косые взгляды, в испуге бросается к полицейскому, но с величайшим удивлением обнаруживает, что у того во рту сияет новенький золотой зуб. Илл надеется, что его защитит священник, но в церкви уже звонит новый колокол. В каждом доме появился телевизор, зашумела стиральная машина. Дорогого пильзенского пива — хоть залейся. Достаток растет на глазах. В общем, вы поняли. Старая дама не ошиблась в расчетах: жители понемногу, да-да, понемногу увлеклись приобретательством, позволили себе некоторую роскошь. «Ну его, этого Альфреда! В конце концов, старая дама по-своему права. В свое время он поступил с ней как последняя скотина. Да и теперь не изменился. Такой же мерзавец. Раньше мы просто не замечали, что он двуличный негодяй. Разве он не понимает, в какую отвратительную передрягу попал весь город по его милости? Ведь она говорила в его присутствии. И он не хуже нашего знает, что способен одним словом, одним движением спасти металлургические заводы X и прокатные станы предприятия Y, вернуть городу благоденствие. Мы, понятное дело, возмущены и защищаем его, мы верны закону и добродетели. Но он-то хорош! Он мог бы поступить благородно. Говорит, что любит родной город, но не желает ничем пожертвовать ради него. За давностью лет это, мол, несправедливо. Старуха спятила, нельзя потакать ее прихотям. Грязный трус. В чем же тут, спрашивается, несправедливость? Как он смеет рассуждать о справедливости, когда на карту поставлено общее благоденствие? Эгоист! Злодей! А мы, дураки, были так добры к нему!» Я не помню деталей. Но верно передаю общий смысл. В последней сцене бедный Альфред бесславно гибнет, горожане приканчивают его в углу бакалейной лавки. Ценой незначительной несправедливости в Гюллене восстановлены порядок и благолепие…
Я знаю писателей, что воображают себя Селином, Прустом, Полем Мораном, Дриё ла Рошелем, Монтерланом, Роменом Гари.
Один мой приятель, талантливый прозаик, когда у него плохое настроение, становится перед зеркалом и торжественно декламирует «Оду Жану Мулену» [47]Андре Мальро.
В удачные дни я — Солаль, сидящий в подвале, покинутый всеми, кроме верной карлицы.
В скверные — бакалейщик Илл, полуподлец, полужертва, растоптанный толпой своих ближних.
Мне также не дает покоя эпизод из биографии Марка Блока (вполне реальный, увы: лет десять назад его обнародовал один швейцарский исследователь). «Преданный друг» Люсьен Февр, спасая их детище, журнал «Анналы экономической и социальной истории», умолял Блока уступить немцам, ведь те просили о крошечном одолжении: всего лишь вымарать его имя из выходных данных. «Как можно медлить?! — негодовал Февр. — О чем тут раздумывать? Что за капризы? Месье еще смеет взвешивать „за“ и „против", становиться в позу, мудрствовать лукаво, рассуждать о великих принципах?! Недопустимый эгоцентризм! выпячивание своего „я“! вопиющее пренебрежение, безразличие к общему делу!» Конечно же Блок сдался на уговоры. Но сдался не сразу, хотя другого решения и быть не могло. Как же он, злодей, все усложнил, запутал! Зачем кочевряжился?
45
В июле 1942 г. оккупационные власти поручили префектуре парижской полиции организовать массовые облавы для депортации евреев. Милицией в то время называли активных пособников нацистов, добровольно сотрудничавших с гестапо.
46
47
Герой Сопротивления, замученный гестапо и в 1943 г. умерший в поезде по пути в концлагерь. Его именем назван Лионский университет.