Да и, честно сказать, не очень-то я верю, что воля свободна.Доказательства Спинозы (осознание своих желаний и непонимание причин, которые их порождают, дают иллюзию, что воля свободна) кажутся мне неопровержимыми. И если я вежливо поддакиваю, слыша о свободной воле, то только потому, что не хочу усугублять свое и без того незавидное положение,размахивая очередной красной тряпкой.Для меня не секрет, что люди чрезвычайно дорожат иллюзией личной свободы. Быть может, это полезная иллюзия.
Хотя меня и сейчас удивляет, как требовательны люди к бытию…
Но если им так дорога свобода воли,почему бы не награждать ею, как орденом? (Стоить она ничего не стоит, зато доставляет массу удовольствия.)
При условии, что мы не будем додумывать до конца, что она такое, проблем не возникнет.
Никаких.
Надо же! Только сейчас заметил, что пишу «человек», «люди» вместо «мы», «я».
Поверьте, не потому, что считаю себя выше,нет, вовсе нет, уверяю вас.
Это скорее своего рода отстранение, навязчивое ощущение, будто играешь некую роль.
Как вы знаете, вот уже несколько лет я живу за границей. Здесь существует расхожее представление о французах (хорошие вина, изысканная кухня…). Не раз скудость общения вынуждала меня изображать француза.Я прикидывался восторженным поклонником роскоши, пел дифирамбы вину мадиран или какому-нибудь блюду, о существовании которого узнал минуту назад.
Та же причина, хоть и гораздо реже, вынуждала меня играть роль «крепкого парня»— я имитировал страсть, которой не чувствовал, к автомобилям «астон-мартин», красоткам из календарей Пирелли и пенальти Мишеля Платини.
Чувствую, что смогу сыграть и роль человека(и непременно сыграю, если в один прекрасный день встречусь с инопланетянами).
Но и без межгалактических гостей, в самой обычной, будничной жизни — утверждаю с полной ответственностью — имитация человеческого поведения может оказать немалую услугу. Зато в своих книгах (по сути, книги — единственное, что для меня по-настоящему важно) я сохраняю по отношению к человечеству некоторую критическую дистанцию.
Учитывая эту мою особенность, весьма для меня важную, хочу подчеркнуть, что всегда был исключительно любезен с евреями. И всегда охотно выслушиваю их рассказы о том, что такое родиться и быть евреем (словно этот факт более значителен, нежели принадлежность к роду человеческому вообще). Но это, на мой взгляд, свидетельствует о моем подспудном признании правомерности подобных притязаний.
Куда менее терпим я оказался по отношению к русским, когда они пытались увлечь меня разговором об особенностях «славянской души». Поверьте, я мгновенно давал им отпор.
Не говорю уж о кельтах или корсиканцах, их претензии и вовсе смехотворны.
Если честно, мне крайне неприятно стремление этих не слишком крупных, заведомо незначительных млекопитающих выделиться в особые породы. Как это непохоже на собак! Например, моя собака (средней величины, может быть, даже маленькая, нет, скорее все-таки средняя) признает своих и в чихуахуа, и в доберманах.
Хорошо бы, мне кажется, иной раз посмотреть на людей так, как мы смотрим, например, на бактерий.Я выбрал бактерий умышленно, потому что они бывают вредные и полезные (например, в йогуртах).
И потом, отстранившись как можно дальше, спросить себя: а заслуживает ли опыт существования человечества продолжения? Взвесить заслуги, ошибки и, в зависимости от результатов, внести необходимые коррективы.
Я не знаток философии, но у меня возникло ощущение, что сейчас она деградирует. Кант возвысился до точки зрения «человека мыслящего», независимого от превратностей жизни остального человечества. С тех пор мы отказались от подобных притязаний и заметно снизили планку.
Очень жаль. Кому, как не мне, создателю самых разных персонажей, знать, насколько человечество прилипчиво. Увязаешь в нем, будто в патоке, ищешь оправдания для всех и каждого, и вот уже ты старчески бессильный сюсюкающий потатчик.
Впрочем, простите, я, кажется, излишне разволновался.
1 мая 2008 года
Я опять в Нью-Йорке, дорогой Мишель, и сижу сейчас в гостиничном номере. В гостиницах я теперь чувствую себя лучше всего (точнее Пруста не скажешь, о Кабуре ли речь или другом каком городе, но только в гостинице тебя «не побеспокоят»).
Я размышляю над вашим письмом и думаю, как на него ответить. Для меня это всегда непросто.
Не знаю, как для вас.
Мы с вами не беседуем с глазу на глаз, и как вы мне отвечаете, я не знаю.
Я, например, получив от вас письмо, всегда медлю день или два.
Читаю его, перечитываю.
Ищу нужный угол зрения, точку отсчета.
Нащупываю, в чем мы сходимся, что нас разделяет, что сближает на поверхности, но разделяет изнутри, — словом, определяю наши взаимоотношения.
Пытаюсь понять, что в конечном счете для человека главное — то, что он обнаруживает, или то, что прячет; то, что говорит, или то, о чем умалчивает. Что по сути представляется в нем самым интересным.
Пробую себе представить, насколько это возможно, что вы мне ответите на мой ответ и что я вам потом отвечу.
В сущности, пытаюсь понять, как подойти ближе и не перекрыть потока, заострить интерес, не погасив его, как побежать вперед, не лишив вас возможности перехватить мяч и ринуться дальше.
Я писал вам, что любил играть в шахматы.
Но, кажется, не говорил, что много играл заочно, как тогда говорили, «по переписке». Так мы играли в клубе при нашем лицее — интернета тогда не существовало, — я продумывал очередной ход, записывал и посылал письмом. Потом ждал ответа от партнера. Партия могла длиться не одну неделю, а случалось, что и не один месяц. Марсель Дюшан обожал игру по переписке и, бывало, играл годами, а я в те времена восхищался всем, что делал Марсель Дюшан. (В последние годы он даже выставки готовил по переписке, отправляя из Нью-Йорка в Париж распоряжения своей сестре Сюзанне, и та выполняла все его предписания. И то же самое с шахматами. Свои самые чудесные шахматные партии — с Мэном Реем, Анри-Пьером Роше, Франсисом Пикабиа — он сыграл заочно, соперничал, не вступая в контакт, не касаясь и пальцем, зная, что и его «не побеспокоят»…)
В общем, я обожал играть в шахматы по переписке.
Обожал, думаю, по той же причине, что и Дюшан, ощущая это не столько соперничеством, сколько игрой, не столько состязанием, сколько возможностью изобретать и придумывать вместе, в общем, работой ума с вопросами, ответами, противоречивыми эмоциями, перекличками, озарениями, то общими, то только своими, с виртуозностью, искусными ходами и обманами.
Думаю, удовольствием, какое я получаю от нашей переписки, я отчасти обязан прошлому, хотя и воодушевлению спора тоже, и нашим исповедям, и подначкам, которые толкают нас обоих копаться в забытых тайниках. Нравится мне и таинственность нашего приключения, ведь мы по-прежнему продвигаемся вперед, прикрывшись масками, не открывая никому, какую провозим контрабанду. (Кстати, о скрытности — я вам как-то говорил, что умолчание — одна из необходимых составляющих писательского ремесла, говорил о «страсти к переодеваниям и маскам», которую наш дорогой Бодлер поставил во главу угла литературной этики, а совсем недавно я нашел стихотворение Брехта, написанное во времена восходящего гитлеризма, восхваляющее работу в подполье. Стереть все следы, затаиться, размножить личины, забыть о себе, утратить имя, а если и этого будет мало, нанять, подобно Аркадину, биографов и поручить им уничтожить свидетелей жизни, которая была лишь недоразумением и должна исчезнуть [87].) Да, конечно, все значимо для меня, и все же ощущение вернувшегося прошлого придает особый вкус нашей переписке, я с необычайным вдохновением обдумываю каждую «атаку» и так нетерпеливо жду вашего отпора. В детстве и юности нескончаемые шахматные партии кружили мне голову. Голландец Ян Тимман, чемпион мира, называл шахматы «интеллектуальным боксом» и подчеркивал, что дерешься с самим собой и с пределами своих возможностей…
87
Речь идет о фильме Орсона Уэллса «Господин Аркадии» (1955), в котором миллионер Аркадии нанимает сыщика с целью разыскать людей, помнящих его до 1927 г., — якобы затем, чтобы восстановить прошлое, потому что он страдает амнезией, а на самом деле для того, чтобы избавиться от свидетелей его гангстерской молодости.