Ее жизнь — своеобразный духовный заппинг [96]; вообразите, на протяжении нескольких лет она была и коммунисткой, и индуисткой, и мусульманкой (были выходки и помельче, в духе Гурджиева), но доконало меня ее интервью в «Лир», где она объявила себя «православной христианкой».
Дело, конечно, в том, что она органически не способна заниматься детьми, не способна смириться с тем, что умрет, а дети будут жить после ее смерти. Многие сейчас чувствуют и думают точно так же, как она, и с этой точки зрения нынешний демографический кризис Западной Европы не так уж и огорчителен, но в ее время такое отношение было редкостью.
Моя мать — абсолютно эгоцентричная, умная и в то же время ограниченная женщина, я не могу всерьез на нее сердиться. Она не ошибается, утверждая, что мне было куда лучше у бабушки, которую она именует «злобной пролетаркой». (Не правда ли, интересный оттенок приобретают ее коммунистические симпатии?) Обеим своим бабушкам я обязан многими счастливыми годами моего детства; сестре, я думаю, повезло меньше.
Мать оставила меня очень рано, и с первых лет жизни я помню вокруг себя совсем других женщин, а вовсе не мать (образ в моем случае скорее отталкивающий), — бабушек, тетушек, сестер отца, с которыми провел куда больше времени, чем с биологической родительницей. И вне слов, вне памяти была еще кормилица-мальгашка, может, был и еще кто-нибудь. Полагаю, любовью не брезгают, а черпают там, где находят.
Как видите, мое положение было не столь отчаянным, как вы могли подумать (конечно, оно могло показаться жутким тому, у кого была нежная, любящая мать, но это за пределами моего воображения). По-настоящему мерзко и неслыханно (тут вы совершенно правы) то, что град материнских оскорблений и угроз доходит до меня в печатном виде.
Непростительно, что банальный эгоцентризм достиг стадии яростного озлобления. Несколько месяцев тому назад я получил от сестры мейл, она писала, что мать хочет с нами увидеться, предстояло что-то вроде объяснения и взаимного прощения. Я согласился, хоть и без большого энтузиазма, встреча предполагалась в конце января или начале февраля. Потом глухое молчание. Я пребывал в некотором недоумении. Но теперь все понял: мать за это время нашла издателя.
Могу себе представить эту книгу, повествование о «странствии по веку», как выразилась журналистка «Монд». (Не знаю этой Флоранс Нуавиль, но похоже, та еще штучка… Тон игривый, но «в рамочках»: «И все-таки Люси Секалди — это нечто!», и дальше все в том же духе.) А Люси на протяжении четырехсот с лишним страниц излагает, как необычайна и увлекательна была ее жизнь, временами трудная, но разнообразная, как она ездила по всем странам мира и общалась с самыми замечательными со всех точек зрения людьми. Редактировал текст журналист Демонпьон, так что книга не просто дерьмо, а исключительное дерьмо.
Страшновато, что подобная дребедень находит себе издателя, но еще страшнее — тут у меня действительно поднимается давление — падкие на тухлятину журналисты. С какой невероятной жадностью эти трупоеды накинулись на самые пахучие и тошнотворные пассажи. Какое-то время они будут поддерживать шумиху, но потом, когда выставка-продажа им наскучит, а вернее, они решат, что она наскучила публике, они зажмут носы и заявят: «Да! Уэльбек в самом деле тошнотворен!» Как будто все это были мои происки.
От раза к разу мои отношения со средствами массовой информации Франции становились все хуже и хуже, теперь они дошли до тотальной ненависти, сродни «тотальной войне». (Странная война, я в ней безоружен, правильнее было бы сказать: «война тотального изничтожения меня».) Нет сомнений, что моя мать не интересует никого, кроме, возможно, Флоранс Нуавиль, если та в самом деле так глупа, как кажется. Нет сомнения, что с помощью моей матери прикончить хотят меня, и я не должен больше питать никаких иллюзий: для них все средства хороши, и пощады мне не будет. Частная жизнь совсем не то, что общественная? Человек не равен своему творчеству? Помилуйте, для нас это слишком сложно, никто не станет морочить себе голову подобными тонкостями.
Я чувствую себя средневековым осужденным, которого пригвоздили к позорному столбу. Сравнением пользуются часто, но забыли, каковы ощущения. Осужденный стоял посреди людной площади — шея в деревянном ошейнике, руки связаны, лицо открыто, и любой прохожий мог дать ему пощечину, плюнуть, придумать что-нибудь похуже.
Три года назад я испытал болезненный шок, услышав по радио обвинения журналиста Демонпьона, изобличавшего меня во лжи: в интервью журналу «Инрокюптибль» я сказал, что моя мать умерла. Я постарался восстановить истину. О смерти матери меня известила сестра, получив сообщение от своего отца, который по-прежнему живет на Реюньоне. Я попросил сестру написать письмо в редакцию и объяснить недоразумение. Письмо было опубликовано среди писем читателей «Инрокюптибль», но никакого отклика не имело.
Еще несколько дней назад я намеревался последовать вашему примеру и изучать позиции противника, собирая мнения на свой счет. Теперь в этом нет необходимости: противник обложил меня со всех сторон.
Разумеется, нашлись и исключения, но они так неожиданны и непредсказуемы, что действительно производят впечатление чудес.Любопытно, например, что среди серьезных журналов только «Пари-Матч» ни разу не позволил себе коснуться моей личной жизни. Женские журналы (за исключением нескольких, о них говорить не буду) тоже повели себя очень тактично.
Не правда ли, не укладывается в привычные представления? Кто, как не женщины, первые сплетницы и болтушки? Я бы не возражал, но вижу совсем иное. Еще удивительнее, что «Монд» позволяет себе низкопробные подлые выпады, тогда как «Пари-Матч» показывает пример благородной сдержанности. Я тут ни при чем. Таковы факты. Расхожие представления всегда подкреплены какой-нибудь теорией, обычно примитивной. Но если факт противоречит ей, никто не знает, что с ним делать, и его откладывают в сторону, дожидаясь новой теории. (До чего же мы любим теоретизировать, может, в этом наша беда, может, было бы лучше просто и без затей сказать себе, что все дело в том, что люди все разные?..)
Впрочем, никто не запрещает принимать нестандартные факты во внимание. Будь мне сейчас полегче, я бы обрадовался: теперь-то уж точно никакие средства массовой информации мне не страшны. Больше мне терять нечего. Хотя нет, это не совсем так, я с ними не на равных. Это им ничего не страшно, потому что я никогда и ни за что не обращусь к ним ни с единым словом. А я еще могу потерять многое, и это им хорошо известно. Все может стать серьезнее, и обязательно станет.
Я не хочу сказать, что меня стремятся уничтожить физически. Хотя, например, Ассулин, Жакоб, Ноло, Бюнель вздрогнули бы от радости, узнав, что я покончил с собой. (Кстати, вполне возможная вещь, я примерно соответствую психологическому портрету самоубийцы, и сделай я это, никто бы не удивился.)
Но не меньше, чем самоубийству, они бы обрадовались, если бы я перестал писать. Или писал бы, но о моих книгах никто бы не говорил. Говорили бы о чем угодно — о моих счетах, налогах, политических пристрастиях, любви к выпивке, семейных историях, но никогда ни слова о книгах.
И они своего добьются.
Интересно, что я давным-давно предчувствовал нечто подобное. Помню, предчувствие возникло еще в 1996 году, когда я получил премию «Флор» (тогда я только-только пошел в гору). И вот в разговоре с Марком Вейцманом я без видимой причины вдруг сказал: «Вот увидите, кончится тем, что вы все меня возненавидите». Он замолчал и очень странно посмотрел на меня, а я вдруг ощутил, что бездумно произнесенная фраза была прозрением, меня посетило отчетливое интуитивное озарение, я понял, каким будет будущее. Вообще-то я не верю в интуицию. Впрочем, нет, верю свято, но не вижу в ней ничего мистического, алхимического, считаю, что интуиция — это непредсказуемый миг крайнего напряжения сознания, когда мышление работает с такой скоростью, что ты не успеваешь за ним следить. В такой именно миг я с удивительной ясностью увидел, что именно написал, что хотел написать и что ценится интеллектуалами моего времени. Вывод напрашивался сам собой: скоро, очень скоро я буду неприемлем.