Выбрать главу

С книгой моей матери все совершенно по-другому. Ни один из моих читателей не посоветует мне быть выше этого.Каждому понятно: произошло нечто непоправимое.

Должен сказать, хоть это и странно, что я никогда не ненавидел свою мать. Думаю, потому, что, каковы бы ни были обстоятельства, возненавидеть мать очень трудно. Думаю, еще и потому, что ненависть в этом случае переходит на тебя самого, ты себя отрицаешь. Я ощущаю оцепенение, скованность, тоску и мрачную безнадежность. Но не ненависть, нет, ничего похожего. Мне кажется, меня укусила ядовитая скорпиониха, и теперь я жду, когда она меня сожрет. Я наделяю свою мать той же бессознательной агрессией, какая свойственна скорпиону, потревоженному на своей территории; согласно своей природе, он ничего другого не может, как только кусать и выделять яд (пауки все-таки не кусаются).

Есть еще одно чувство, которого я никогда не испытывал, — это стыд.Стыд за свою мать, стыд быть ее сыном, стыд быть таким, каков я есть. Ницше высказался на этот счет полновесно и значительно («Кого называешь ты плохим? Того, кто вечно хочет стыдить…» [103]и т. д.). Ницше хороший писатель, очень хороший, но все-таки недостаточно хороший, и я вспоминаю другого, он первый приходит мне на ум, когда речь заходит о стыде. Это Кафка. Я редко упоминал Кафку, говоря о своих ранних литературных потрясениях. Но и его я прочел где-то лет в шестнадцать, тогда же, когда Достоевского и Ницше, которых цитирую постоянно. Потому что, наверное, в них (и у Паскаля тоже) есть, пользуясь выражением Лотреамона, «положительное электричество», хочется разговаривать с ними, отвечать им. Кафка совсем другой, он примерно такой, каким я сейчас себя ощущаю. Ему тоже свойственно оцепенение, скованность, физическое ощущение холода. Помню, первой была книга „Превращение" и другие новеллы», из карманной серии, а следом вскоре «Процесс» в издании «Фолио». Последняя фраза «Процесса», сразу после того как Йозефа К. настигли двое убийц и один из них вонзил в него нож: «Как будто этому позору суждено было пережить его» [104]

В основе моих произведений есть нечто связанное со стыдом. Публикуя первые книги, признаюсь честно, я хотел, чтобы за меня становилось стыдно (хотя повторяю, может, звучит это смешно, но я говорю правду — я никогда не стремился быть на виду…).Но меня подстерегала удивительная неожиданность, читатели подходили ко мне и говорили: «Да, все, что вы описываете, типично: многое вообще в природе человеческой, а многое характерно для людей нашего современного западного общества… Мы вам благодарны за мужество, за то, что не постыдились все это наконец высказать».

В стыде все дело. Думаю, его-то и испугались. Потому и стали с таким жаром утверждать, будто в моих произведениях не общечеловеческая правда, а психический травматизм искореженной особи. В этой яростной борьбе биография, жалкая и глупая биография,становится самым действенным оружием. За последние недели ярость достигла высшего накала.

Примитивная, но действенная из-за своей грубости попытка превратить литературу в свидетельство;впрочем, такую возможность задолго до Ницше предсказал Токвиль.

Потому что для нашего общества очень важно, чтобы люди стыдились самих себя. Вполне возможно, стыд у нас главное орудие дрессировки. В предыдущих письмах вы сетовали, уважаемый Бернар-Анри, что вас считают человеком, лишенным чувства юмора.Я нахожу это вашим величайшим достоинством. Что такое юмор, как не стыд за то, что ты чувствуешь? Своего рода уловка, изящный пируэт раба в положении, которое естественным образом должно вызывать или гнев, или отчаяние. Понятно, почему он сейчас так ценится.

Но я, кажется, занялся обращением обращенного. Я уже успел сказать, что не верю в евреев… Да, в общем-то это так, но в отдельных случаях… Нет сомнения, что евреи первыми стали развивать пресловутое «чувство юмора», которое позволяет, на нашу беду, выносить невыносимое. Ныне все переменилось, и я испытываю глубокую радость, видя, что Израиль сражается.

Неужели я опровергаю все, что так доверчиво высказывал вам с самого начала нашей переписки? Неужели теперь хочу сказать, что предпочитаю борьбу? Нет, не совсем так. Дело в том, что отказ от борьбы (или приятие оной) был для меня до сих пор результатом выбора.Я предпочел довести дело до суда, а не принес «публичные извинения», которыми удовлетворились бы мусульманские организации. И напротив, предпочел игнорировать журналиста Демонпьона. Не протестовал, а просто-напросто обрывал любые отношения с газетой, где появлялись те подробности моей жизни, какие могут стать достоянием публики только в ходе процесса над преступником (и то бывает, что заседания проводят при закрытых дверях).

Но сейчас я впервые лишен выбора, поскольку речь идет о моей матери. Я похож на человека, окруженного зыбучими песками, который точно знает, что любой его шаг всколыхнет их и грязь погребет его под собой.

27 мая 2008 года

Предлагаю, дорогой Мишель, давайте остановимся и не будем больше касаться грязи, ненависти, козлов отпущения, клеветы.

На этот счет мы сказали все, что могли.

А вот история с вашей матерью, конечно, далеко не исчерпана.

Так же как симбиоз ислама и ультралевых, новые союзы между новыми красными и новыми коричневыми, сокращающееся расстояние между арьергардом «Монд дипломатик» [105]и авангардом эскадронов смерти джихада. На этот счет я, как и вы, думаю, что «это еще цветочки». (Мы с вами не сходимся во мнениях относительно ислама: лично я всегда отделяю его от фундаментализма, вовсе не из осторожности и не из политкорректности, а потому, что искренне не считаю ислам как таковойчуждым духу Просвещения, демократии и свободы.)

Об остальном — ваших и моих врагах, их общих интересах, загадке, которая будет разгадана не раньше, чем мы поймем, что между нами общего, о причинах, почему одного писателя ненавидят больше, чем любого другого, я думаю, мы сказали всё, и все эти пешки, продажные биографы — в самом деле ничтожества, шпики, трупоеды, паразитирующие на живых, нули, и ничего больше.

В заключение скажу, что если в конечном счете мне на все это более-менее наплевать, если я никогда не отвечаю им и позволяю себе советовать вам поступать так же, то делаю это не из-за радостных или безрадостных страстей, не из-за стратегии и адекватного ответа, не из-за Спинозы или Гоббса, а потому, что эти люди в самом деле нам неровня.

Но есть две темы в вашем письме, которые навели меня на размышления, тоже, вполне возможно, бесплодные… И все-таки….

Первая: ваши школьные годы и старания, как вы пишете, «чтобы меня никто не заметил». Юный Уэльбек по свойственной ему природной застенчивости был человеком наименее приспособленным «к жизни на людях». Но из-за этого несовпадения все и началось. И вторая. То, что вы пишете чуть выше о «силах», увлекающих вперед ваши тексты, проблемах «руля» и «тормозов», о литературе как разновидности, но не тавромахии, а велосипедного спорта, ваши откровения о манере писать, о страсти к писательству.

Первое заинтересовало меня потому, что, как ни странно, я, точно так же, как и вы, не был готов к своей теперешней роли.

Я не скажу, что сильно мучился, когда мне приходилось «играть роль автора».

Не скажу, что в детстве или отрочестве, страдая от природной застенчивости, старался стушеваться, цеплялся за одиночество, бежал от софитов — словом, делал все то, что, как я прочитал между строк, было свойственно вам.

Но меня совершенно искренне устраивала «известность в узких кругах», которой я пользовался в школе, в небольших компаниях приятелей, короче, среди тех, с кем я общался.

И еще, тоже совершенно искренне, я, заглядывая в будущее и хмелея, как свойственно юношам, от пряного запаха мечты, видел приключения, схватки, может быть, прекрасные книги, но видел их как случайность, внезапный взрыв, единственный, уникальный, и не помышлял никогда, что взрывы выстроятся в ряд и примут форму «известности», ставшей моей и вашей участью.

вернуться

103

«Веселая наука». Перевод К. Свасьяна.

вернуться

104

Перевод Г. Снежинской и Риты Райт-Ковалевой.

вернуться

105

Солидный ежемесячник «Монд дипломатик»придерживается антиизраильских взглядов на вопросы, касающиеся арабо-израильского конфликта.