В Эколь Нормаль были молодые люди, мечтавшие стать министрами или, как Жорж Помпиду, тоже наш выпускник, президентами республики.
Были те, что видели себя великими писателями,наподобие других выпускников Эколь Нормаль, вроде Сартра или Реймона Арона, которые были тогда в зените славы.
Мой однофамилец Бенни Леви рвался вперед, ощущая себя в ту минуту воплощением Ленина, что воодушевлял своими речами советский народ.
Я не был на них похож.
Не помню, чтобы в мае 1968-го мне хоть раз захотелось выступить с пламенной речью на каком-нибудь митинге.
И уж тем более мне никогда не приходило в голову мечтать о будущем — только этого не хватало! — перед колоннами Пантеона, как это делают герои Жюля Ромэна, тоже студенты Эколь Нормаль [106].
Напротив, вспоминается совсем другое: 1966 год, первый день занятий, на галерее собрались все подготовительные классы, какой-то юноша сравнивает Помпиду с его однокашником, мало кому известным латинистом Пьером Грималем, и восхищается первым. Я, ни секунды не колеблясь, присоединяюсь к тем, кто смеется над пареньком, имевшим глупость мечтать о «провальной» жизни президента, всегда под прицелом телевизионных софитов. Дурачок не понимает величия жизниученого, которого мы постоянно видим лишь в читальном зале библиотеки, переводчика Сенеки, Плавта и Теренция, желанной и прекрасной для нас для всех жизни.
Судьба государственного деятеля, а они нередко выходили из стен нашего университета, никогда не была моим идеалом.
Я всегда восхищался совсем другими людьми и хотел быть на них похожим: ну да, на знатока Плавта и Теренция; на профессора философии Жана Ипполита [107], который перевел «Феноменологию духа» Гегеля, и если оставаться в кругу великих заговорщиков-гегельянцев, то на сумрачного Александра Кожева, о котором только некоторые из нас, да, только некоторые, знали, что он был учителем наших учителей; на Луи Альтюссера, затаившегося наподобие Минотавра в лабиринте коридоров на первом этаже Эколь Нормаль в своем кабинете — святая святых современного марксизма. И еще, совершенно неожиданно, моим идеалом мог стать никчемный повеса, никому неведомый Поль Альбу, к которому я почувствовал жгучую зависть, прочитав, что он был тайным любовником Брижит Бардо.
Я никогда не верил, что можно — воспользуюсь вашим словечком — «покорить» разом множество людей.
Считал и считаю, что с авторитетом происходит примерно то же, что и с любой концепцией: чем больше приверженцев, тем примитивнее восприятие; расширяясь, все становится плоским, поверхностным, вялым, слабым.
Мне нравилось обольщать, я потратил на это массу времени и сил, но всегда понимал, что природа обольщения, его источник, мягкая, обволакивающая волна сродни вовсе не свету, а тьме.
И повторяю, если бы я мог выбирать между жизнью, которая стала моей, и жизнью подпольного вождя «левых пролетариев», среди которых было немало подлинных аристократов, о чем теперь мало кто знает, я выбрал бы подпольную жизнь.
Но факты свидетельствуют о другом.
Что ни говори, а от правды не уйдешь.
Когда я написал «Красные Индии», своего, так скажем, «Лавкрафта», я решил отдать их в издательство Масперо: с одной стороны, он был общепризнанным ультралевым, а значит, близок мне идеологически, а с другой — его непримиримая ненависть к телевидению, массмедиа, всяческой показухе как нельзя лучше соответствовала моим представлениям о роли и влиянии мыслителя.
Четыре года спустя вышло «Варварство с человеческим лицом», на долю которого, как вы знаете, выпал неожиданный успех. О том, в каком душевном состоянии я писал эту книгу, говорит следующее: я был страстно влюблен в женщину, которую увел у кинопродюсера, и очень боялся, что она заскучает в литературной среде, куда я неожиданно ее переселил; бандиту Жану-Эдерну Алье пришла в голову счастливая мысль взять ее на работу в свое издательство, но только при условии, что в конце каждого месяца я буду приносить очередную главу философской книги, чтобы он издал ее первым. Книгу я написал, но Алье разорился, и я обратился к Грассе, прося его спасти мой тонущий корабль. Я не удивился, когда он сначала отказал мне, а потом скрепя сердце напечатал смехотворным тиражом в 2700 экземпляров — можете проверить, в издательском архиве тираж зафиксирован.
Поэтому, когда меня пригласили на знаменитую передачу «Апострофы» [108], где решалась судьба моей книги, а заодно и моя собственная, я пошел туда не то чтобы против желания, но вслепую, с закрытыми глазами, в полном неведении не только о том, что сейчас произойдет, но и о ставках, которые здесь разыгрываются, ни на что не рассчитывая, даже не собираясь выходить на свет софитов, под которыми мне предстояло пробыть целых тридцать лет.
Но с тех пор, если честно, я во многом поднаторел.
И не могу сказать, что мне так уж хочется вернуться в тень, откуда вытащила меня моя книга.
Когда я снисходителен к себе, я воображаю, что тогда произошел клинамен, япопал в своеобразную ловушку, систему шестеренок, из которой не так-то просто вырваться.
Когда я к себе еще благосклоннее, то отвожу себе совсем уж лестную роль и говорю: разве дело во мне, черт побери?! На свете существуют не только проблемы писателя, который смотрит на собственный пуп и размышляет о своем месте в мире! Есть еще жители Бурунди, Дарфура, Боснии — они ничего не выиграют, если я спрячусь в тень! Есть великие благородные цели, которым я посвятил себя, ради них и нужна шумиха в прессе.
Но наступает минута, когда я признаюсь себе, что, наверное, вы правы: мы действительно умаляемся, поддаемся желаниям, мечтам, амбициям юности, и вряд ли стоит выдавать отречения, мелочную трусость, крупные заблуждения за благодеяния роду человеческому.
Думаю, что и то и другое правда…
Чего во мне больше, я и сам не знаю.
Хотя…
Я с трудом решаюсь об этом сказать, хотя это тоже правда.
В глубине души я не изменил юношеской иерархии ценностей.
Точно так же, как в двадцать лет, меня завораживают великие и непокорные люди, что бесшумно идут впереди моего поколения. Я называю их в шутку «подпольные имамы». Это Бенни Леви, который сначала занимался политикой, а потом воспарил к Иерусалиму; Робер Линар, стоявший во главе партии «Левых пролетариев» до Леви и в один прекрасный день замолчавший. Как это произошло, рассказала в своем романе его дочь [109]. Жан-Клод Мильнер и Жак-Ален Миллер, два юных гениальных философа, еще на улице Ульм обсуждавшие сложнейшие проблемы (к примеру, происхождение концепта «сшивания» [110]). Сильвен Лазарус, человек-загадка, не опубликовавший, можно сказать, ни одной книги, но с чьими неизданными трудами мы знакомы по бесчисленным ссылкам Алена Бадью, не сходящего со страниц прессы. Мне иной раз приходит в голову, что, может, Лазаруса и на свете нет, как это часто бывает у Борхеса, что он существует лишь для горстки безумцев-мечтателей, застрявших в левацких мечтах нашей юности, вроде самого Бадью.
В отличие от них я постоянно появляюсь на телевидении и даже, как мне кажется, стал одной из знаковых фигур этого нескончаемого шоу; и, хотя вид у меня там не такой «затравленный» и «унылый», как у вас, я тоже, поверьте, томлюсь не меньше, ничто меня там не радует, пусть вначале я был в восторге, когда еще не знал, что это цирк, не подозревал о гимнастических номерах, клоунских гримасах, необходимости корчиться и паясничать, не догадывался о последствиях, которые могут искалечить всю жизнь.
Все это я наворотил ради трех простейших истин.
Первая: вовсе не обязательно сбываешься таким, каким создан. Вы тому пример, я тому пример, и над вами, и надо мной восторжествовал случай.
106
Главные герои эпопеи Жюля Ромэна «Люди доброй воли», Пьер Жалез и Жан Жерфаньон, встречаются в Эколь Нормаль. Один из них впоследствии становится писателем, другой — политиком.
110
Формула отношения субъекта и объекта его желания, созданная Жаком Лаканом и впоследствии разработанная Жаком-Аленом Миллером, его зятем и наследником.