Выбрать главу

Но у нас, повторяю, в самом деле что-то получилось.

Мы проделали честную словесную работу, и кое в чем нам удалось продвинуться.

Дело не в том, что мы в чем-то убедили друг друга… Нет, но вот вы сказали, что прояснили свое отношение к «еврейству»… И я тоже многое понял, размышляя о вашей матери, о тупиках «материализма».

Еще больше мы продвинулись в осознании того, что отличает, составляет специфику наших с вами представлений о мире. Вы помните свое первое письмо? «Как говорится, у нас с вами нет ничего общего, разве что одна черта, хотя и весьма существенная, объединяет нас…» — ну и так далее. Вы тогда открыли огонь, вы брели на ощупь в тумане, но дело-то было в том, что мы ничего друг о друге не знали, не знали, что объединяет нас, что разделяет, тогда как теперь… Теперь есть наши письма, и мы знаем друг о друге немного больше…

Сближает нас ненависть, которую мы возбуждаем, это правда, нюх, который позволяет нам тут же учуять дурной запах травли, охоты на человека. Но и другое тоже (даже если брать ваше последнее письмо, мне кажется, оно много что подытоживает): уверенность, что в конечном счете мы одержим верх; наша счастливая любовь к книгам, любовь писателей, которые читают книги других писателей; пессимизм без горечи; мысль, что счастье — это иллюзия тех людей, которые не верят в бессознательное; интерес к кино, к литературе, «доведенной до божественного накала», по выражению Низана [149]. Эбли (отныне); Бодлер (for ever) [150].

Нас разделяют: отношение к животным (я их не люблю); к Ницше (я предпочитаю его Шопенгауэру, а вы, мне кажется, наоборот); история с «бентли» (я бы ничего не менял в романе, потому что такова жизнь, нелепая, противоречивая, нетрудно позабыть, что «бентли» продан, все чудится, что ты прежний, а проснешься в одно прекрасное утро и видишь: время тебя изменило); ваше старание «отключить механизм» (я-то опасаюсь противоположного — как бы механизм не отключился слишком рано! И пока он еще работает, мой совет: не надо его трогать, пусть крутится, жужжит, идет полным ходом — ведь в минуты перегрева, когда кажется, что все вертится слишком быстро, слишком сильно, все готово взорваться, литературные средства становятся похожими на молоток, раскаленный добела, и вокруг сыплются снопы самых ярких искр. Разве не так?); употребление допингов (я за); полусон (я против); любовная практика (некоторая одурь не помеха, но, откровенность за откровенность, вообще я из тех, кто переполняется желанием, когда глаза широко открыты, все чувства обострены, сознание яснее ясного, в общем, когда я в том самом состоянии, в котором вы занимаетесь счетами и чемоданами); литературная техника (я, само собой разумеется, согласен, что наступает минута, когда книга отбивается от рук и пишется словно сама собой — но у меня в эти минуты разум не отправляется на покой, не сны и не подсознание берут верх, у меня, наоборот, язык, а значит, хотите вы или нет, логика, смысл, трезвость, в конце концов, берут верх над потемками); теория зеркал (я оценил образ, и мне по вкусу ваша идея показывать дуракам пустое, без отражения зеркало, когда им кажется, что они поставили его перед вами — пусть их думают, что могут ответить тем же). Но позвольте мне предложить вам другую идею, навеянную книгой «Душа жизни», которую написал в XIX веке один литовский раввин, звали его Хаим из Воложина, и он среди прочего разъясняет, чему служат не только книги вообще, но и главная Книга. Для чего нужно столько веков подряд сидеть в иешивах и размышлять над каждой буквой Закона, если ни одно толкование не может быть окончательным? А для того, чтобы мир не рухнул, не рассыпался в пыль и мелкие осколки. Бог создал мир и сразу же от него отдалился, предоставил его действующим в нем силам саморазрушения. И только изучение, только огненные буквы, что светящимися колоннами тянутся к небу, могут помешать ему рассыпаться, сохранят в целости. Толкования — это не отражения, это опоры мира, который без них бы рухнул. Книги тоже не зеркала, они несущие конструкции вселенной, вот почему так важно, чтобы существовали писатели…

Вот.

Список наших сходств и различий вряд ли интересует кого-нибудь, кроме нас.

Но он таков.

Таков наш опыт.

И вот еще что меня порадовало — по ходу нашей беседы, благодаря ей, я высказал много такого, что никогда бы иначе не высказал, не сформулировал.

У меня, я вам уже говорил об этом, болезненная страсть к скрытности.

Говоря «болезненная», я подразумеваю, что ширмы, заставы, подставы для отвода глаз, ложные ходы и тропы, ветвясь и разрастаясь, как это было у меня в ранних романах, запутывают в конце концов и меня, я увязаю сам, становлюсь пленником собственных ловушек, хотя хотел только отвести глаза зрителю. Я как тайный агент, который выполняет задание, но уже не помнит, какое и для кого. Или заигравшийся актер, запутавшийся в собственных масках и подлогах.

Как видите, и мне никогда бы не пришло в голову заняться мемуарами или, не дай-то бог, исповедями.

Даже свой дневник я снабдил почти параноидальной защитой, и, если вдруг внезапно умру, не успев им воспользоваться сам или сам его уничтожить, он бесследно исчезнет.

Кстати, вот как это вышло.

Как-то вечером года два назад мы сидели в баре отеля «Эксельсиор» в Венеции с Оливье Корпе, директором ИПСИД, Института памяти и современного издательского дела, он настоящий профессионал, одержимый собиратель писательских архивов.

Мы сопровождали Алена Роб-Грийе, который приехал представлять на Венецианском кинофестивале свой последний фильм «Вас зовет Градива», и сидели в баре в окружении классической фауны — старлеток, продюсеров-однодневок, репортеров, ждали, когда спустится мэтр, и убивали время, болтая о том о сем.

Корпе, как всегда при наших встречах, уговаривал меня подумать, не пора ли мне передать ему свой архив.

Я, как обычно, его подначивал, толкуя о двадцати с чем-то там тысячах страниц легендарного дневника, набитого тайнами одна другой сенсационнее, но который никогда ему не достанется, потому что я дал своей секретарше приказ в случае моей внезапной кончины, которая помешала бы мне использовать его как я задумал (чем не материал для колоссального романа?), пропустить его через бумагорезку.

И вдруг Корпе смотрит на меня — такого я еще никогда не видел — пристально, но по-буддийски безмятежно, и ласково, до того ласково говорит, явно взвесив заранее каждое слово: «Мне не хотелось бы вас огорчать, но архивы — моя епархия. Я знаю наизусть все истории дневников, писем, рукописей, которые писатели запирали на сто замков при жизни. Но! Существует один закон, и этот закон ни разу не был нарушен, слово одержимого профессионала! Вы меня хорошо слышите? Ни один из этих документов никогда не был уничтожен! Все они стали достоянием общественного любопытства. Не будем торопить время. Я верю, что вы все прекрасно организовали. Не ставлю под сомнение добросовестность ваших близких. Но я знаю, что тем или иным путем, не спрашивайте каким — путей бесчисленное множество, — доступ будет открыт. Предательство? Любовь? Кто-то, любя вас слишком горячо, не захочет присовокупить к одной потере другую? Нескромность? Оплошность банка, где, как я полагаю, вы храните свой дневник? Все возможно. Действительно все. У истории гораздо больше воображения, чем у людей, и я совершенно уверен, что рано или поздно, какие бы предосторожности вы ни принимали, найдется ход, лазейка, увертка, усмешка Истории, и ваш дневник окажется, как все другие, в ИПСИДе…»

Ночью я не мог спать.

Неделя за неделей этот разговор не выходил у меня из головы.

Если бы дельфийский оракул сообщил мне время моей смерти, я бы не был так испуган.

Эти недели я посвятил изготовлению такого хитрого, единственного в своем роде механизма, который нарушил бы и закон, и предсказание Корпе.

Я изучил все известные случаи, от Кафки и Макса Брода [151]до «Одуревшего петуха» Генри Миллера [152]и последнего романа Набокова «Лаура и ее оригинал» [153], о скором выходе которого проведал благодаря одной своей приятельнице.

вернуться

149

Поль Низан,выпускник Эколь Нормаль, друг Сартра, коммунист, горячий приверженец СССР, вышел из Французской компартии в 1939 г., после подписания пакта Молотова — Риббентропа. Бывшие товарищи обвиняли его в предательстве. Низан не мог ответить на обвинения: в мае 1940 г. он погиб при Дюнкерке, в последних боях за Францию.

вернуться

150

Навсегда (англ.).

вернуться

151

Перед смертью Франц Кафка поручил своему другу Максу Броду сжечь все свои произведения, но тот не выполнил его просьбу, и произведения Кафки были опубликованы.

вернуться

152

Роман, который Миллер начал писать еще в 1929 г., не был завершен, и все же спустя много лет его опубликовали.

вернуться

153

Набоков просил жену уничтожить незаконченный роман, однако она этого не сделала. Вера Набокова завещала сыну Дмитрию сделать это после ее смерти, он долго колебался, но так и не решился. Роман был напечатан в 2009 г.