Усадили его на подушку, и он сидел; принесли медный таз, обмыли губы и руку, и он молчал; свернули ему цигарку, зажгли, и он, слава богу, закурил. Так понемногу успокоился.
Что он чувствовал, что чувствовал Зейнел-бег, никто не смог бы сказать. И тому, и другому было не сладко.
И с тех пор Зейнел-бег, вот уже почти год, ни разу не вышел из дома. Друзья к нему приходили, он их принимал, но из дома ни шагу.
Лутфи-бег выходил, но ни с кем не разговаривал, гостей не пускал, так, одного-двух. Не прогонял, но почти все время молчал, и они постепенно перестали ходить. Он вдруг вздумал продать дом, уехать из нашего города, но друзья его вразумили. От судьбы не уйдешь, а дом и город здесь ни при чем. В несчастье человек должен жить там, где у него помимо врагов есть друзья, а где он в чужом городе будет искать новой дружбы?
Так ему все втолковали, и он покорился.
IV
Нет лучшего лекарства, чем время. К ране, свежей ране, прикладывай сколько хочешь всякие снадобья, она до тех пор не затянется, пока не истечет положенный срок. И какие бы беды тебе на свете ни выпадали, все затянет время, все позабудется.
То же было и с несчастьем, постигшим оба беговских дома. Вышел наконец и Зейнел-бег на чаршию. Что поделаешь, и он человек, ему нужно общение. Старого не вернешь, был у него сын, теперь нет, вот и все! Не распорядись так судьба, этого не произошло бы. И все же (так однажды признался Зейнел-бег Ути-эфенди) он сына и теперь любит, не отрекается от него и снова принял бы под свой кров, только без «той». Ту кровь он в свой дом не допустит.
Ути-эфенди потом все это рассказывал в кафане, и многие говорили, что и Лутфи-бег стал несколько мягче, не так чуждается людей, ходит в гости, и к нему ходят. Правда, не желает, чтобы ему напоминали о дочери, видеть ее не хочет.
Когда ему что-то о ней сказали, рассвирепел:
— И теперь увижу — убью!
С тех пор никто при нем не называл ее имени.
А Сеид и Шерифа жили тихо и мирно где-то в отдаленном округе. Конечно, не было того довольства, как под отчим кровом, бедность и невзгоды преследовали их, но они были счастливы, ибо любили друг друга. Сеид нанялся на службу к одному чужестранцу, получал шестьсот грошей в год, перебивались как могли.
Что было дома после их побега, они не знали, и хорошо, что не знали. Но прошло несколько месяцев, и Сеид написал одному из своих друзей письмо, тот ему ответил, рассказал все подробно.
В другой раз Сеид написал письмо ходже Ути-эфенди, в нем говорилось: « Благослови тебя аллах! Сделай, что м о жешь, вдруг отец простит меня, но пусть и Шерифу примет в свой дом. Без нее я не хочу и не могу жить. Я не требую от отца примирения с Лутфи-бегом, и Шерифа этого не ждет, но дальше так продолжаться не может... Мы живем на ш е стьсот грошей, а аллах хочет скоро нас благословить».
Еще о многом написал он в этом письме, да так цветисто было написано, недаром за сочинение письма он заплатил лучшему писарю десять грошей! Но Ути-эфенди не торопился с ответом.
У Сеида опустились руки, он больше никому не писал, но часто во время акшама обходил постоялые дворы в поисках земляка, чтобы тот рассказал ему новости.
Однажды после такого обхода в одном дворе он нашел-таки земляка и узнал, что стало полегче, что отец немного смягчился, выходит из дома, встречается с людьми — и Сеид помчался обрадовать Шерифу. Подойдя к окну, он услышал из комнаты Шерифы какой- то говор и шум. Вошел в ворота, и едва их притворил, как до его ушей донесся плач ребенка.
Слезы так и хлынули из глаз, он остановился, чтобы в темноте двора вытереть их платком, стыдно было показаться людям плачущим. Он быстро ощупал карманы и, к счастью, отыскал там бешлук (мелкая монета), так что было чем отдариться. И отдал весь бешлук, приготовленный на завтра на еду.
А утром, когда денег на базар не нашлось, сказал Шерифе:
— Знаешь... мне совсем не хочется есть. А тебе?
— И мне не хочется, Сеид, но...— она посмотрела на шевельнувшегося под одеялом новорожденного.
— Не тревожься... не велика беда, — успокоил ее Сеид, — найду деньги!— И принялся осыпать поцелуями ее и ребенка.
Потом задумался, долго думал, наконец произнес:
— Видишь ли, Шерифа, и раньше нам было трудно и тесно... Что такое шестьсот грошей... А теперь?
— Аллах милосерден! — ответила она, а на глаза навернулись слезы.
— Слушай! — сказал Сеид.— Мы должны вернуться! Раньше я боялся, а теперь уже не боюсь. Может, отец убьет меня... и меня, и тебя. Но его не посмеет!
Шерифа спрятала голову под одеяло и зарыдала, а Сеид что решил, то через несколько дней и выполнил.
Пошел на постоялый двор, нанял лошадей, сторговался, собрал пожитки, посадил жену с ребенком и по-бедняцки тронулся в путь. Три дня они ехали; корка хлеба и кусок брынзы были им единственной пищей. На третью ночь прибыли в родной город. Деваться было некуда, и они чуть не в полночь постучали кольцом в ворота ходжи Ути-эфенди.
И хорошо, что приехали ночью: ни одна душа в городе ничего не узнала.
V
Был как раз рамазан, он выпал на осень, дни уже стали короткими, а ночи, как положено, длинными, словно созданными для встреч и бесед. Едва опускался вечер, как на мрачных улицах начинали мерцать фонари, за каждым шла кучка мужчин или женщин. Одни идут к одним, другие к другим — провести ночь. Сегодня я к тебе, завтра ты ко мне, так и пробегут эти тридцать ночей, что положено пробдеть до байрама.
И у Зейнел-бега, и у Лутфи-бега всякий вечер гостиная полна народу. Они принимают гостей и сами ходят в гости. Ути-эфенди сосед и тому, и другому и бывает то у одного, то у другого, и они к нему ходят. Как-то ему удалось, когда пришел Лутфи-бег, зазвать Зейнел-бега, а кроме них еще множество достойных людей, и бегов, и пашу, и муфтию.
Полна гостиная, одни сидят на миндере, другие прямо на полу, на ковре. Дым вьется клубами до потолка. Те курят кальян, те цигарки, одни перебирают четки, другие беседуют, слышно, как прихлебывают кофе, который то и дело подносят дети.
В одном углу возле муфтии сидит Зейнел-бег, спокойно покуривает, говорит тихо, не спеша. Здесь же и Лутфи-бег, но в противоположном углу. И за то спасибо! Еще год или два назад, если бы они вот так встретились у кого-то в гостях, один бы тут же встал и ушел. А теперь сидят. Видно, несчастье сломило их и утомила вражда. У каждого горе в душе, сам понимаешь, каково человеку, когда у него разбито сердце. Он уже мало на что обращает внимание.