И на большой стене в гостиной нового дома Кетабдара воцарился совершенно неожиданный снимок: погромщики с их повязками на головах, с потными лицами в злобном свете факелов — на протяжении всей жизни отец будет держать у себя на глазах картину этой необычной охоты. В течение многих лет гости станут стекаться к ней волнами, чтобы приглядеться поближе к этим людям, тщетно пытаясь найти знакомую физиономию. Отец же, выдержав долгую паузу, чтобы дать им возможность побарахтаться в бесцельных предположениях, говорил:
— Не ищите, тут никого узнать нельзя… это толпа, это судьба.
Он всегда садился лицом к погромщикам — в отличие от Нубара, который неизменно поворачивался к ним спиной и даже опускал глаза, входя в комнату, лишь бы не видеть их вновь.
Вероятно, отцу хотелось, чтобы его друг отныне жил вместе с ним. Но Нубар предпочел снять по соседству гораздо более скромный домик, служивший ему одновременно студией. Губернатор назначил его своим официальным фотографом, и через несколько месяцев у него уже отбоя не было от клиентов. Так спешит взойти зерно на скалистой почве, ибо знает, что весна будет короткой.
Тем летом началась война четырнадцатого года. Для переживших ее она навсегда останется Великой войной. Впрочем, у нас не было ни окопов, ни кровопролитных боев, ни газовых атак с применением иприта. Здесь будут страдать не столько от сражений, сколько от голода и эпидемий. А потом от эмиграции, которая опустошит деревни. Отныне на всей Горе появятся — и останутся надолго — бесчисленные дома, над которыми не будет виться дымок.
Именно тогда в Адане и по всей Анатолии началась резня. Земля Леванта переживала самые гнусные мгновения своей истории. Наша империя агонизировала позорно, и на ее руинах внезапно появилось множество ублюдочных государств, где каждый взывал к своему богу с просьбой заставить смолкнуть молитвы других. А на дорогах потянулись первые колонны беженцев.
Это было время смерти. Но моя мать была беременна. Нет, это не меня она носила — пока еще не меня. Мою старшую сестру. А я родился после войны, в девятнадцатом.
Я редко рассказываю о матери. Потому что совсем мало ее знал. Она умерла при родах моего младшего брата. Мне тогда не исполнилось и четырех лет.
У меня сохранилось о ней только одно воспоминание. Я зашел к ней в комнату, босоногий. Она сидела в ночной рубашке перед зеркалом. Взяла меня за руку и приложила ее к своему округлившемуся животу. Быть может, она хотела, чтобы я ощутил, как шевелится ребенок. Я смотрел на нее, ничего не понимая, по ее щекам текли слезы. Я спросил, не заболела ли она. Она вытерла глаза платком, который прежде нервно теребила, затем оторвала меня от пола, подняла на руки и надолго прижала к груди. Я вдыхал ее теплый запах с закрытыми глазами. Мне хотелось, чтобы она никогда не опускала меня на землю…
Отчего она плакала? Была ли это боль? Женское недомогание? Приступ меланхолии? Даже и сегодня мне так хотелось бы узнать!
В памяти моей остался и еще один ее образ, но тут я не вполне уверен. Я вижу мать стоящей перед дверью в белом платье, облегающем фигуру и расширяющемся у лодыжек. На ней шляпка с вуалью. Словно она сейчас отправится на благотворительный праздник. Но, повторяю, здесь я не так уверен. Позднее мне довелось увидеть эту фотографию, и я мог вообразить, будто присутствовал при самой сцене. Мать стоит неподвижно. В застывшей позе, с бледной улыбкой, без единого слова. И смотрит она не на меня.
Это все. Других воспоминаний нет. Ничего не осталось в памяти ни о ее страданиях, ни о смерти. Меня от этого уберегли.
Я порой спрашивал себя, гораздо позже, приняла ли она покорно и безразлично то, что ее выдали замуж подобным образом, что ее будущим распорядились как бы шутя… Быть может, действительно так и приняла. Тогда это было обычным делом. Отцы обещали, дочери держали слово. При определенных обстоятельствах они могли сопротивляться — если навязанный избранник казался им слишком отвратительным или любовь их принадлежала другому… Иногда это стоило им жизни. Что до моей матери, не думаю, чтобы она страдала из-за выбора, который сделали за нее. Ее муж был человеком великодушным. Жить с ним было не всегда легко, поскольку в своем качестве единственного сына и маленького принца он отличался капризностью. Но не было в нем ни злобы, ни гнева, ни коварства. Когда ему следовало испытывать к кому-либо ненависть, он несказанно этим мучился… Сверх того, это был красивый мужчина, всегда прекрасно одетый — отчасти денди и даже больше, ибо, если дело касалось его шляп, воротничков, формы светлых усов, складок на пиджаке или оттенка бороды, он превращался в форменного маньяка.