— Я родился в семье, которая на протяжении многих веков правила Востоком.
В тот день мы проговорили до позднего вечера. Сначала в кафе, потом во время прогулки по расцвеченному огнями городу, наконец, ближе к полуночи, за столиком в баре на площади Бастилии.
Когда именно пришла мне в голову мысль попросить его рассказать всю свою жизнь, от начала и до конца? Мне кажется, с первых же наших реплик я был захвачен тем, как он, словно бы извиняясь, вспоминает некоторые эпизоды, на мой взгляд поразительные. Эта непритворная скромность была мне в высшей степени симпатична. Точно так же, как и ранимость, сквозившая в каждой его улыбке… и в его взгляде, который будто вымаливал одобрение и становился тревожным при редких признаках моей усталости… и в движениях его тонких холеных рук, которые постоянно взлетали вверх, кружились или сплетались, и было сразу видно, что им никогда не приходилось трудиться, да и вообще трудно было понять, для какой работы они предназначены.
Рассказ о том, как я добился его согласия, вышел бы скучным. Скучным и вдобавок фальшивым, ибо сейчас я точно знаю, что он сам захотел включиться в эту игру по мотивам, на которые никак не могли повлиять ни доводы мои, ни хитроумные маневры.
Тут я должен пояснить. Пресловутое дело, о котором я так и не посмел спросить, терзало его непрерывно: он должен был провести четыре дня в ожидании, не хотел об этом думать и одновременно понимал, что не может думать о другом. Именно из-за страха оказаться наедине с самим собой, а не только из-за тоски по прошлому принялся он осматривать те места, где была увековечена память героев Сопротивления. Встреча со мной дала ему куда более радикальный способ забыться. Полностью завладев им на эти дни ожидания, я должен был теребить его и приводить в волнение, досаждать ему вопросами, заставляя переживать час за часом минувшее и не давая тем самым возможности копаться в будущем.
Утро четверга
Согласно моим записям, я встретился с ним в среду. На следующее утро, около девяти, мы сидели в его гостиничном номере. Это была узкая комната с высоким потолком, с обоями цвета высохшей травы, усеянной пожухлыми маргаритками, — необычный вертикальный газон…
Он предложил мне единственное кресло, а сам начал расхаживать от окна к двери.
— О чем вы хотели бы узнать прежде всего? — спросил он.
— Наверное, проще всего начать с начала. С вашего рождения…
Минуты две он вышагивал взад и вперед в полном молчании. Затем ответил вопросом на вопрос:
— А вы уверены, что жизнь человека начинается с рождения?
Ответа он не ждал. Это было что-то вроде вступительной фразы. И я решил дать ему выговориться, не вмешиваясь в ход его рассказа.
Моя жизнь началась, — сказал он, — за полвека до моего рождения, на берегу Босфора, в комнате, где я никогда не бывал. Здесь произошла драма, прозвучал вопль, выплеснулось безумие, которому уже не суждено было исчезнуть. Вот почему в момент моего появления на свет жизнь моя уже была глубоко всем этим затронута.
В Стамбуле случились события — важные для современников, смехотворные для нас. Некий монарх был свергнут с престола, и его сменил на троне племянник. Отец рассказывал мне об этом десятки раз, называл имена, даты… Я забыл все или почти все. Впрочем, это не имеет значения. Для моей истории некоторый смысл сохраняет лишь этот вопль, этот крик, вырвавшийся в тот день у молодой женщины.
Свергнутого монарха отвезли в отведенную для него резиденцию на окраине столицы. Выходить ему было запрещено, принимать посетителей запрещено — разве только по предварительному разрешению. Близких к нему не допускали, оставили лишь четверых старых слуг. Он пребывал в смятении. Печальный, растерянный и словно бы оглушенный. Полностью уничтоженный. Когда-то он вынашивал великие планы о переустройстве империи, о прогрессе, о возврате былого величия. Он полагал, что все его любят, не понимал, почему его окружает такое безмолвие. Вновь и вновь он с горечью вспоминал прошлое: его доверием воспользовались недостойные люди, они давали ему дурные советы и помышляли только о наживе — да, все его предали!
Он заперся в своей спальне.
— Я знаю, что никто больше не желает мне подчиняться, но того, кто осмелится проникнуть сюда, я задушу собственными руками!
Его предоставили самому себе на целую ночь, а затем до полудня. До обеденного часа. Тогда в дверь к нему постучали. Он даже не отозвался. О нем стали тревожиться — но кто посмел бы нарушить его приказ?