Выбрать главу

И, в определенном смысле, все пока было хорошо…

Нет, неправда. Вокруг нас уже не было ничего хорошего. Но в сравнении с тем, что нам предстояло в ближайшем будущем, мы все еще пребывали в Эдеме.

Вспомните, это было время, когда много толковали о разделе Палестины на два государства: одного для евреев, другого — для арабов. 1947 год. Взаимные обиды были уже столь велики, что высказывать вслух примирительные взгляды стало невозможно. Повсюду столкновения, манифестации, покушения, призывы к войне. С каждым путешествием в Хайфу и обратно дорога становилась чуть более опасной.

Мы с Кларой уже были жертвами, получившими краткую отсрочку. А затем уродливый мир несколькими ударами когтистой лапы разрушил наше убежище.

* * *

Поворотным, пожалуй, оказался тот день, когда мой брат вышел из тюрьмы благодаря последней амнистии.

Это произошло почти сразу после полудня, мы втроем еще сидели за столом и болтали. Мы оба и отец. В то утро мы узнали лучшую из новостей: Клара была беременна. Она вернулась от своего врача, к которому пошла из-за приступов тошноты. Мы все были очень веселы — особенно отец, который уже видел себя с новорожденным на руках. Он говорил об этом так, словно мы сговорились преподнести ему — именно ему — самый прекрасный подарок. И внезапный шум машины: она останавливается, снова трогается с места, потом звук хлопнувшей двери, быстрые шаги по лестнице… Мой брат Селим явился домой.

Навещал ли я его в тюрьме? Нет. Ни единого раза. Не надо все-таки забывать, что натворил этот проходимец! Как обстояло дело с отцом? Если он и приходил к нему, то мне ничего об этом не сказал. Чтобы вам было ясно, скажу, что все мы жаждали перевернуть эту страницу. Думаю даже, что нам удалось забыть о нем…

И вот он появился. В худший момент, когда мы меньше всего его ждали. Вернулся тогда, когда мы меньше всего желали его присутствия. Из тюрьмы прямо в дом. В свою комнату. Которую тут же запер на ключ. Чтобы никто из нас не вздумал подняться к нему поговорить.

Внезапно в атмосфере повеяло чем-то ледяным. Дом уже не был прежним — перестал быть нашим. Мы вдруг начали разговаривать вполголоса. Отец преобразился буквально за несколько секунд. Его веселость исчезла, лицо отяжелело. Он ничего не сказал, не желая ни жаловаться на манеры Селима, ни проклинать его, ни прогонять, ни прощать. Ни единого слова не было сказано — он просто целиком ушел в себя.

Что же касается нас с Кларой, то мы, не дожидаясь конца недели, уехали в Хайфу.

Нет, никаких столкновений у меня с братом не было, мы не ссорились. Едва ли мы даже словом обменялись. И тем не менее мы уехали? Я понимаю ваше удивление. Вероятно, мне следует сделать вам одно признание. Мне нелегко об этом говорить, и я сам не сразу это осознал, но, если и дальше скрывать это, многие вещи окажутся непонятными. Дело в том, что я всегда боялся брата. Нет, не боялся, это чересчур сильное выражение. Скажем так, в его присутствии я всегда чувствовал себя не в своей тарелке. И всегда избегал встречаться с ним взглядом.

По какой причине? Я не смею пускаться в слишком сложные объяснения… Мы с ним разные люди. У него выросли когти и клыки — у меня нет. Меня всегда так любили, что мне никогда не приходилось по-настоящему защищаться. Все мне доставалось так легко, так естественно. Все — даже героизм, даже страстная любовь. Бертран, потом Клара. Все являлось мне, точно во сне, и нужно было лишь сказать «да». Везде — даже в Сопротивлении — я был любимым ребенком. Никогда мне не приходилось драться, чтобы отвоевать место для себя. Каждый раз, когда на моем пути возникало препятствие, появлялась словно каким-то чудом другая дорога — и оказывалась еще шире, еще лучше, чем та, с которой пришлось сойти. Поэтому я не сумел закалиться в борьбе. И это отражается на моих представлениях о мире. Я всегда стою за переговоры, за примирение, и даже бунт мой направлен против ненависти.

С моим братом все обстояло прямо противоположным образом. Мне почти хочется сказать, что он убил с целью родиться. Потом ему пришлось сражаться против отца, против меня или, вернее, против моей тени: все вызывало его на остервенелый бой — даже пища, которой он давился.

Порой я говорил самому себе, что мой брат — волк. Это не совсем точно. Волк сражается, чтобы выжить или сохранить свободу. Если ему не угрожают, он следует своей дорогой, величественный и невозмутимый. Брата же моего я скорее сравню с собаками, вернувшимися в дикое состояние. Дом, где они выросли, вызывает у них и сожаление, и ненависть. Их жизненный путь всегда обусловлен какой-то раной: заброшенностью, предательством, изменой. Эта рана дает им второе рождение, которое одно и имеет для них значение.