В то время сестра еще надеялась на мое выздоровление. Однако с каждым визитом ко мне надежды эти таяли. И в один прекрасный день растаяли полностью. В худший момент, когда я действительно начал ждать ее. Но я не сержусь ни на нее, ни на Клару. Как могли они догадаться, что я стал пленником самого себя, погребенным заживо? Ведь о помощи я не просил.
Вечером того дня, когда состоялся злополучный обед, желая исправить свою ошибку и не веря уже в свою способность говорить, я сделал над собой усилие и написал на клочке бумаги самую простую фразу: «Хочу выйти отсюда и вернуться к нормальной жизни». Это была просьба о поддержке, и я жалел, что не смог передать ее Бертрану, но твердо намеревался сделать это, когда Иффет приедет навестить меня следующим летом. Бумажка, которую я хотел вложить в руку сестры, хранилась теперь в том кармашке, где лежала фотография Нади.
Я заставил себя написать эти слова не только из страха, что не сумею вспомнить их в нужный момент, — я боялся, что мое настроение изменится. Мне нужно было сберечь зародившееся в моей душе слабое подобие ярости, как люди, заблудившиеся в пустыне, пытаются одолеть жажду, собирая по каплям росинки, скопившиеся на листьях и лепестках. Ярость, негодование, поползновение к бунту — все это превратилось для меня в драгоценное вещество, необходимое для возрождения моего оцепеневшего чувства собственного достоинства.
Тем летом сестра моя не приехала отдыхать на Горе. И следующим летом тоже. Больше я никогда ее не видел.
Селим однажды сказал мне, что у нашего зятя Махмуда возникли неприятности с египетскими властями и его восемь месяцев продержали под стражей вместе с несколькими другими банкирами — смертельно оскорбленный и униженный, он решил эмигрировать как можно дальше от Ближнего Востока. В австралийский город Мельбурн.
Но я подозреваю, что дело было не только в этом. Иначе сестра навестила бы меня — хотя бы для того, чтобы проститься. Мне кажется, что мой брат с помощью какой-то махинации сумел отобрать у Иффет ее долю наследства. Доказательств у меня нет — только убеждение сердца. И кое-какие дошедшие до меня слухи. Однако не будем задерживаться на подобных мерзостях!
Быть может, сестра все же решилась бы на путешествие, если бы я хоть как-то показал, что способен оценить ее визит, — но стоило ли плыть из Австралии на корабле или лететь самолетом, чтобы вновь услышать мое мычание и уйти в слезах?
Как бы там ни было, больше она так и не появилась. А я продолжал ждать ее по мере приближения лета. Но с каждым годом все меньше верил, что она приедет. Последняя моя надежда рассыпалась в прах…
Если я все-таки выжил, то лишь потому, что нужно иметь волю не жить. У меня не было даже и такой воли. Даже воли или желания протянуть руку смерти. Похитить какую-нибудь склянку с лекарствами, подкрасться к лестнице, забраться на крышу, прыгнуть в пустоту… Дом был трехэтажным, но я мог бы разбиться, если бы мне хоть немного повезло…
Этого говорить не следовало бы. Удачей моей, напротив, было то, что у меня не оказалось сил покончить с собой, когда я счел последнюю надежду разбитой. Даже когда не видишь свет в конце туннеля, необходимо верить, что свет есть и когда-нибудь непременно появится перед тобой.
Некоторые терпят, потому что сохраняют веру в будущее. Другие — потому что им не хватает мужества покончить с собой. Конечно, нельзя не презирать трусость, однако она принадлежит к царству жизни. Это инструмент выживания — как и покорность.
Впрочем, я не вправе ссылаться только на трусость и покорность, как если бы именно они сохранили мне жизнь. Был еще Лобо. Один из пациентов клиники. Мы с ним часто болтали, и он стал моим другом — бесценным, единственным. Я еще вернусь к нему, ведь на протяжении многих лет он значил для меня гораздо больше, чем любой другой человек. Но сначала следует рассказать о том, как он убедил меня отказаться от смерти.
Мне было нелегко признаться в своей наклонности к самоубийству. Ибо в Клинике царила поразительная атмосфера детского доносительства! Я догадывался, что меня станут привязывать к постели каждую ночь, если только узнают о моем желании умереть. Но Лобо, наверное, сам заподозрил что-то и, желая побудить меня к признанию, однажды доверительно сказал мне, что ему много раз хотелось «со всем этим покончить». Когда же я поведал, что со мною дело обстоит так же, он стал увещевать меня как старший, ибо между нами было двадцать лет разницы в возрасте — и двадцать лет, проведенных в психушке:
— Ты должен смотреть на смерть, как на крайнее средство поддержки. Пойми, никто не сможет помешать тебе прибегнуть к нему, но именно потому, что оно в твоей власти, держи его про запас до самого конца. Предположим, ночью тебе приснился кошмарный сон. Если ты знаешь, что это всего лишь кошмар и достаточно слегка тряхнуть головой, чтобы избавиться от него, все становится более простым, более сносным, и в конечном счете ты даже получаешь удовольствие от того, что казалось тебе столь ужасным. Жизнь пугает тебя, делает тебе больно, самые близкие люди предстают в омерзительном обличье… Скажи себе, что это жизнь, скажи себе, что это игра, на которую дважды не приглашают, игра из радостей и страданий, верований и обмана, игра масок, сыграй ее до конца как актер или как наблюдатель, но лучше как наблюдатель, а выйти из нее ты всегда успеешь. Что до меня, то «средство поддержки» помогает мне жить. Именно потому, что оно в моем распоряжении, я им не воспользуюсь. Но если бы рука моя не лежала на рычаге потустороннего мира, я бы почувствовал себя в западне и ощутил желание как можно скорее вырваться из нее!