— Черт! Черт! Черт! А-а-а-а… Б…! Дьявол!.. — скорчив страдальческую мину, принялся дрыгать обожженной горячим кофе ногой.
— Подожди, Паш, я сейчас принесу тебе мазь! — воскликнул Ганин, бросаясь по лестнице в дом за аптечкой и где-то в глубине души радуясь, что получил тем самым небольшую отсрочку в весьма неприятном для него разговоре с другом… Ганин жил в небольшом деревянном домике, доставшемся ему от бабушки, в получасе езды на электричке от областного центра. Бабушка умерла несколько лет назад, а так как у Ганина все равно не было достаточно денег на то, чтобы снимать просторную мастерскую, он решил переехать в её старый дом — благо, от города он был совсем недалеко. Это было обычное убогое строение, которое стыдно назвать «дачей» или «домом», порождение эпохи «развитого социализма», когда советским гражданам, наконец-то, разрешили иметь в пользовании земельные участки по шесть соток и строить на этих участках как раз такие вот деревянные развалюхи. Домик был действительно просто старой развалюхой — одноэтажный, скрипучий, тесный, покрашенный безвкусной краской болотно-зеленого цвета, с тесным холодным подвалом и ещё более тесным чердаком. Он состоял из одной-единственной комнаты и сеней. Странный это был домишко… Когда по нему ходили, создавалось ощущение, что деревянный пол дрожит под тобой и стонет, так что могло показаться, что стоит только подпрыгнуть на месте, то обязательно провалишься куда-нибудь в подвал. Да ещё это дурацкое кривое зеркало на стене… Зачем оно здесь?..
Тем временем Ганин, несмотря на свою несколько неуклюжую комплекцию, довольно быстро и ловко спустился по лестнице в жилую комнату и побежал в сени, где на полочке, между всякого рода стамесками, спичками, гаечными ключами, тряпичными варежками и прочего барахла, лежала кожаная аптечка с ярко-красным крестом на крышке. Схватив её в охапку, он также ловко стал карабкаться обратно.
— Ну… как… ты… Паш… живой… ещё? — задыхаясь от быстрого бега, проговорил Ганин, с беспокойством бросая взгляд на Расторгуева. Тот, ещё морщась и шипя, задрав левую брючину и обнажив длинную как жердь волосатую ногу, потирал красное пятно от ожога.
— Давай, Паш, я смажу… вот так… вот так…. потерпи немножко… вот так… Ну, как? Лучше?
— Да, пожалуй… — прошептал Расторгуев, с наслаждением закрывая глаза — прохладная мазь, попав на обожженную кожу, быстро успокаивала боль.
— Это бабушка у меня была мастерица всякие снадобья готовить, — продолжая растирать пострадавшее место, торопливо заговорил Ганин, словно боясь, что как только он замолчит, Расторгуев опять вернется к теме портрета. — Она всю жизнь любила в свободное время ходить по лесу и собирать всякие травки, журналы выписывала разные про снадобья, про целительство. То на огороде, понимаешь ли, то в лесу… Сушила их потом, делала по рецептам. Я сам, знаешь, думал раньше, что странная она, а вот когда обжегся как-то раз от печки, так её мазь — вот эта самая — так быстро помогла! Веришь, нет, даже ожога не осталось! Но Расторгуев только недоверчиво хмыкнул, впрочем, по-прежнему не открывая глаз — прохладная мягкая мазь приятно воздействовала на больное место.
— … И ведь не портится вот уж сколько лет, представляешь?! — продолжал Ганин. — Чудеса, да и только!
Наконец, он закончил обрабатывать обожженное место и наложил повязку.
— Ну, вот, вроде бы все готово, Паш… Ты как?
— Ганин, слушай, ты просто медбрат какой-то! Что у тебя по ОБЖ было в институте? — хмыкнул Расторгуев, чьи бледные губы опять растянулись в ироничной усмешке, как у игрушечного арлекина, которая, казалось, никогда не сходила с его бледного мизантропического лица. Ганин покраснел и ничего не ответил.
— Ладно, Паш, пойдем вниз, а то солнце уже почти село, а у меня тут на чердаке лампочки нет, скоро тут будет темно…