А Ганин думал о том, что жаль, что не удалось показать Пашке всех фотографий из альбома: кто знает, удосужится ли он прийти на выставку, ведь у него ветер в голове, а его оценка - всегдашнего эстета и, если можно так выразиться, гурмана от живописи - была так важна для Ганина! А он уже хотел попросить его написать критический очерк о предстоящей выставке: так, как его может написать художник Павел Расторгуев ведь не напишет больше никто!
Но не только эти мысли беспокоили Ганина: его ни на секунду не оставляло навязчивое ощущение, что КТО-ТО идет рядом с ним, слева, и чья-то невидимая воздушная рука сжимает его левое плечо, точь-в-точь как это делает девушка на прогулке с молодым человеком. Ганин несколько раз нервно проводил плечом, пытаясь сбросить её с себя, но всё было тщетно. А потом, где-то на периферии своего сознания, он услышал чей-то беззвучный голос, какое-то странное пение. В нем не было ни единого звука, скорее, это был поток мыслеобразов, который, тем не менее, складывался в его голове в слова, в зловещие слова какого-то причудливого и жуткого заклятия...
Раз, два, три -
К портрету подойди!
Четыре, пять, шесть -
Можешь рядом сесть!
Семь, восемь -
И судьбе ты вызов бросил!
Девять, десять -
Что-то милый друг не весел...
Одиннадцать, двенадцать -
Раньше надо было сдаться!
И, наконец, Тринадцать -
И кому теперь смеяться?..
Ганин, вконец измученный назойливыми, как летние мухи, ощущениями и образами, попытался отвлечься, принявшись вертеть головой по сторонам.
Редкие дома, по большей части абсолютно пустые, были погружены во тьму - луну закрыли тучи, звезд не было видно, дул порывистый неуютный ветер, вдобавок ко всему заморосил дождь - мелкий, холодный, противный... И вот уже скоро под ногами друзей образовалось настоящее болото - асфальтированных дорог в Валуевке так до сих пор никто и не удосужился провести. Редкие столбы с фонарями (далеко не каждый пятый из них горел!), да впереди огни станции, отдаленный лай какой-то собаки, легкий шепот дождя да чавканье грязи под ногами - вот и все, что составляло весьма убогую картину этой местности.
Наконец, Ганин облегченно вздохнул - дошли...: прямо перед путниками стоял пустой, как кладбище, перрон, давно немытое, замызганное окно билетной кассы, отвратительные грязно-желтые стены, заплеванный асфальт у исписанных неприличными словами скамеек... - в общем, типичная картина станции глухих провинциальных пригородных электричек.
- Ну, все, Ганин, аривидерчи... - протянул свою вытянутую, с длинными, как у пианиста, пальцами руку Расторгуев. - Иди, а то ещё уснешь тут да замерзнешь насмерть. Холодрыга тут, как в морге... - и действительно, Расторгуева почему-то затрясло, и кожа его рук покрылась 'гусиной кожей'.
- Ты все-таки не передумал? А я надеялся... - разочарованно вздохнул Ганин. - Ну, ладно, буду ждать тебя на выставке. Вот, возьми... - Ганин торопливо сунул рекламный проспектик в карман плаща Расторгуева. Но тот уже ничего не отвечал: он сел на беспощадно изрезанную складным ножиком облупленную скамейку, съежившись от холода, и поплотнее укутался, чем-то напоминая тем самым мокрого воробья на веточке, закрыв глаза.
- Эй, не спи, а то замерзнешь! Давай я тебя посажу...
- Да ладно, Ганин, иди уже! - отмахнулся он. - Не сплю я, а просто медленно моргаю. Не хочу я, если честно, брать на себя ответственность за то, что ты попрешься домой после полуночи. Давай, до скорого... - и Расторгуев шутливо снял шляпу и склонил перед Ганиным голову.
- Хорошо... - неуверенно переминаясь с ноги на ногу, ответил Ганин. - Ты только позвони, когда до дома-то доберешься! Ну, или завтра утром хотя бы...
А потом они ещё раз пожали друг другу руки и Ганин отправился той же дорогой домой. В голове у него шумело от выпитого, клонило в сон. Он немного жалел о том, что так разоткровенничался с Расторгуевым - хотя Ганин и считал его своим лучшим другом, но это в основном касалось дружбы на творческой ниве; личная жизнь, в общем-то, не была частой темой их разговоров. Расторгуев был едок, насмешлив, а потому такие темы Ганин и опасался с ним обсуждать. Но было что-то ещё... Что-то, не дававшее покоя...
Ганин почему-то почувствовал, что зря вообще он с ним заговорил о портрете. Дело не только в стеснении. Почему-то он чувствовал, что о НЕМ вообще лучше НИ С КЕМ не говорить...И НИКОГДА... 'Эх, жаль, что я вообще его пустил на этот чертов чердак! Все, на будущее, спрячу портрет куда-нибудь в более безопасное место, вот... Чтобы и соблазна не было!'.
'Ну, ничего, проспится, небось, и забудет все!' - вдруг посетила его другая мысль. - 'Пашка - человек ветреный, он никогда таких вещей не запоминает. Сейчас ему жена, задаст по первое число, так он завтра только об этом и думать будет. Ну и хорошо!'. Ганин судорожно пытался себя успокоить, но на душе у него по-прежнему кошки скребли. У него было нехорошее предчувствие...
А Расторгуев, как мог, растянулся на замызганной скамейке, посильнее закутавшись в плащ, надвинул на лоб шляпу и закрыл глаза. Заснуть и проспать электричку, которая прибывает без четверти двенадцать, он не боялся: ещё бы, в такой холодрыге да сырости как заснешь! Если честно, он уже немного жалел о том, что отклонил настойчивое предложение Ганина заночевать у него. В самом деле, ну и толку, что он приедет ночью домой - всё равно пьяный же! Скандала в любом случае не избежать, а у Ганина он бы и проспался, и отдохнул... Да и в самом деле, почему он так неожиданно изменил свое решение? Действительно... Ведь он ехал к Ганину именно с ночевкой...
Расторгуев попытался собрать в кучу разбегающиеся как пугливые барашки на лугу мысли и вспомнить все обстоятельства... Ничего особенного, ни-че-го... Просто... Просто в какой-то момент он почувствовал, что ему как-то жутко, как-то неуютно в этом домишке, захотелось куда-то уйти, хоть куда-то... Раньше Расторгуев встречался с другом то на его съемной квартире в городе, то у себя, то в кафе или на выставках. В Валуевке он был в первый раз...
'И, надеюсь, в последний!' - мрачно подумал он. - 'Больше я в эту дыру - ни-ни! Холодно, мокро, да ещё этот портрет идиотский... Спалить бы его, к чертовой матери!'
- ...Эй, ты, закурить не найдется? - вдруг услышал Расторгуев чей-то грубоватый и резкий, каркающий, голос, который моментально вывел его из полусонного состояния. Он поднял голову, зажмурившись - яркий свет фонарей больно резанул глаза -, и увидел, что рядом со скамейкой стоят трое весьма на вид не трезвых молодых человека. Ни на то, в чем они были одеты, ни на их лица он не обратил внимания: он видел все в какой-то дымке, веки упрямо норовили закрыться, в голове шумело... Он помнил одно - их глаза ярко блестели при свете фонарей на абсолютно пустой безлюдной станции, прям как блики на очках Ганина, тогда, в доме, лица были также белы, как его лицо, а голос говорившего не предвещал ничего хорошего...
- Пожалуйста... - деланно равнодушно сказал Расторгуев, вынимая из кармана плаща смятую пачку.
- Тут только две, а нас трое! - нагловато каркнул тот же тип.
- Слушайте, ребята, а я-то тут причем! - возмутился Расторгуев, вставая со скамейки - он уже начал потихоньку трезветь. - Идите и покупайте себе!
...Но тут же получил сильнейший, прям как у профессионального боксера, удар в челюсть. Расторгуева отбросило, как мягкую игрушку, на спинку скамейки, перед глазами взорвались десятки оранжево-красных кругов, а в этих кругах... - опять проклятое издевательски-смеющееся солнцеобразное лицо!
- А, черт! - только и смог выдавил он. Во рту ощущался резкий солоноватый привкус крови.
- Мочи, мочи его, мочи! - громко проорали два грубых и каких-то особенно омерзительных голоса: один из них первый, каркающий, а другой визгливый, прям как у кошки, которой наступили на хвост. - Ходят тут п...ры всякие, вы...ся!
Расторгуев потерял счет ударам: за челюстью последовал правый глаз, потом скула, нос, зубы, почки, солнечное сплетение... Он не успевал увернуться ни от одного из них. Удары были четкие, выверенные, прицельные, будто бы его бил какой-то профессиональный боксер, и причем не живого человека, а тренировочную грушу. Кровь хлестала струей и из носа, и изо рта, из разбитых губ, а в глазах то и дело взрывались какие-то разноцветные шары, прям как на небе, когда пускают фейерверк. Сначала Расторгуев чувствовал острую боль, но потом притупилась и она; осталось только ощущение механического содрогания всего тела и его отдельных частей под действием внешней силы, которая постоянно отбрасывала его, не давая упасть на асфальт, обратно на жесткую спинку скамейки. Наконец, Расторгуев всё же свалился мешком прямо на исплеванный и изгаженный окурками перрон, и тогда его стали избивать уже ногами: по животу, груди, рукам...