Диэнек повернулся и направился на пригорок. Когда он проходил мимо меня и Александра, его перехватил один скирит и двумя руками пожал ему руку.
– Блестяще, Диэнек! Ты пристыдил все войско. Теперь никто не посмеет двинуться из этой грязи.
На лице моего хозяина не было и тени удовлетворения. Теперь оно помрачнело, как маска скорби. Он оглянулся на троих подлецов, жалко уносящих свои жизни.
– Эти несчастные ублюдки вчера весь день держали строй, когда приходил их черед. Мне жаль их от всего сердца.
Преступники уже почти прошли сквозь строй своего позора. Тот из них, что унижался бесстыднее других, обернулся и крикнул войску:
– Дураки! Вы все умрете! Плевал я на вас, и будьте вы прокляты!
Под осуждающий гогот он скрылся за холмом, а за ним вприпрыжку и его товарищи, оглядываясь через плечо, как шавки.
Леонид отдал приказ полемарху Деркилиду, который передал его старшему над дозором: отныне в тылу часовых не ставить и не принимать никаких мер по предотвращению дезертирства.
С шумом воины разошлись по своим местам.
Диэнек уже дошел до места, где держали военнопленных и где его ждали Александр, я и Петух. Начальником скиритов был человек по имени Лахид, брат разведчика по прозвищу Собака.
– Отдай этого негодяя мне, друг! – Усталым жестом Диэнек указал на Петуха.– Этот ублюдок – мой племянник. Я сам перережу ему горло.
Глава двадцать девятая
Великий Царь гораздо лучше меня знает все подробности той интриги, в результате которой защитники прохода оказались окончательно преданы. Предателем был фракиец, пришедший сообщить военачальникам Великого Царя о существовании горной тропы в обход Горячих Ворот. Ведомо ему и о том, какое вознаграждение было выплачено из персидской сокровищницы этому преступнику.
Греки получали некоторые намеки об этом злополучном событии – сначала из знамений, замеченных в то утро перед вторым днем сражения, потом в течение всего дня сведения подкреплялись слухами и донесениями перебежчиков, а в конце концов, к вечеру шестого дня нахождения союзников в Фермопильском проходе, подозрения подтвердило свидетельство очевидца.
Во время первой смены часовых, примерно через два часа после прекращения дневной брани, сквозь греческие ряды прошел один персидский вельможа. Он назвал себя Тиррастиадом Кимским, начальником тысячи государственного призыва. Этот принц был самым высоким, красивым и великолепно наряженным врагом из всех, кто до сих пор перешел на нашу сторону. Он обратился к собранию на безупречном греческом языке и сказал, что его женой была Елена из Галикарнаса и что это обстоятельство и веление чести заставили его перейти на сторону союзников. Он сообщил спартанскому царю, что сам находился перед шатром Ксеркса в тот самый вечер, когда предатель, чье имя я знаю, но ни здесь, ни где-либо не стану повторять, пришел потребовать обещанную Великим Царем награду и предложил свои услуги, обещая провести персидские силы по тайной тропе.
Благородный Тиррастиад рассказал, что лично видел, как Великий Царь отдал персидским отрядам приказ пройти по ней и занять позиции в тылу союзников. Бессмертные, чьи потери были возмещены и чье число опять составляло десять тысяч, выступили с заходом солнца под командованием Гидарна. В этот самый момент они находятся на марше, ведомые предателем, а к рассвету должны занять позиции в нашем тылу, готовые к атаке.
Великий Царь, осведомленный о катастрофических для греков последствиях этого предательства, может удивиться реакции греческого собрания на своевременное и счастливое предупреждение благородного Тиррастиада.
Они ему не поверили.
Решили, что это хитрость.
Столь неразумную реакцию, столь удивительное стремление обмануть самих себя можно понять, лишь учитывая, что сердца союзников к тому времени охватил сопутствующий подобной битве восторг, невыразимое презрение к смерти.
Первый день сражения дал примеры необычайной доблести и героизма.
Второй начал плодить чудеса.
Самым удивительным был сам факт, что мы выжили. Сколько раз в течение предыдущих сорока восьми часов бойни каждый из нас переживал мгновение собственной гибели – и все же оставался жить. Сколько раз неисчислимые массы врагов с неудержимой мощью и отвагой обрушивались на союзников – и все же строй держался.
Три раза в тот второй день ряды защитников прохода колебались на грани, готовые рухнуть. Великий Царь видел тот момент – сразу после захода солнца,– когда противник прорвался к самой Стене и мириады воинов Державы с победным криком полезли на нее. И все-таки каким-то образом Стена устояла и проход удалось удержать.
В течение всего дня, этого второго дня сражения, два флота сражались у Скиафоса, зеркально отражая сухопутные войска у Ворот. Под утесами Артемизия моряки направляли бронзовые тараны в деревянные борта, а их братья бились металлом о металл на суше. 3ащитники прохода видели на горизонте дымные пятна горящих кораблей, а ближе к берегу – обломки бимсов и рангоута, разбитые в щепки весла и тела моряков, плывшие лицом вниз в прибрежном течении. Казалось, не греки и персы схватились в единоборстве – нет! Обе стороны как будто заключили какой-то извращенный союз, цель которого заключалась в совместной окраске почвы в темно-красный цвет. Сами небеса в тот день казались не населенным богами царством, которое придавало осмысленность происходящему внизу, а безобразной синевато-серой рожей, безразличной и не знающей сострадания.
Горная стена Каллидрома, нависавшая над резней, своим каменным безмолвным лицом без черт словно воплощала эту утрату сострадания. Все летавшие в воздухе существа исчезли. Ни на земле, ни в расщелинах скал не осталось ни малейшего признака зелени.
Сострадание имела лишь сама грязь. Только зловонный суп под ногами воинов давал передышку и оказывал поддержку. Ноги воинов размесили землю в жидкую похлебку по лодыжку глубиной, потом углубили жижу по голень; после люди проваливались по колено и сражались так. Пальцы хватались за почерневшую от крови жижу, ноги упирались в нее, ища опору, зубы умирающих кусали ее, словно люди челюстями копали себе могилу. Крестьяне, чьи руки раньше с удовольствием брали темные комья родных полей, чьи пальцы перетирали богатую почву, питающую урожай, теперь ползли на брюхе по этой суровой земле, хватались за нее обрубками переломанных пальцев и бесстыдно корчились, стараясь закопаться в эту земную мантию, чтобы защитить спину от безжалостного металла.
Греки любили борьбу в эллинских палестрах. С тех пор как дети научились стоять, они валяли друг друга по земле, запыленные в песчаных ямах или покрытые грязью в лужах. Теперь эллины боролись там, где по канавам текла не вода, а кровь, где наградой была смерть, а судья пропускал мимо ушей все призывы остановиться или прервать поединок. Снова и снова можно было видеть в тот второй день сражения одну и ту же картину: эллинский воин сражался два часа подряд, отходил на десять минут, чтобы выпить лишь пригоршню воды, после чего возвращался в бойню. Снова и снова можно было видеть, как кто-то получает удар, вгоняющий зубы в челюсть или раскалывающий кости плеча, но остается на ногах.
На второй день я видел, как Алфей и Марон расправились с шестью врагами так быстро, что последние двое умерли еще до того, как первая пара успела упасть на землю. Скольких братья убили в тот день? Пятьдесят? Сто? Они убивали больше и быстрее, чем мог какой-нибудь Ахилл посреди врагов, и дело было не только в их силе и сноровке, а в том, что эти двое сражались единым сердцем.
Весь день лучшие войска Великого Царя подходили волна за волной, непрерывно, так что было не различить разные народы и разные части.
Смена сил, которую союзники производили в первый день сражения, оказалась невозможной. Воины по собственной воле отказывались отойти в тыл. Оруженосцы и слуги брали оружие павших хозяев и занимали опустевшее место в строю.
У людей уже не хватало дыхания, чтобы подбодрить друг друга. Сердца воинов больше не наполнялись торжеством, никто не хвастал подвигами. Теперь в мгновения передышки они просто падали, отупевшие и онемевшие, в кучи других таких же бесчувственных тел. Под прикрытием Стены в каждом углублении песчаного грунта виднелись горстки воинов, разбитых изнеможением. Они лежали там, где упали, в неподвижных позах, выражающих крайнюю усталость и горе. Никто не разговаривал и не шевелился. Только глаза у всех, не видя, уставились в невыразимое царство ужаса – у каждого свое.