Выбрать главу

Поверх костра я взглянул на Диэнека, пытаясь понять, слышал ли он от Самоубийцы подобные мысли раньше. Но по лицу моего хозяина было заметно, что он весь поглощен вниманием. Очевидно, откровение Самоубийцы было для него внове, так же как и для остальных.

– Помнишь, Диэнек, как мы сражались с фиванцами при Эрифре? Когда их строй рухнул и они побежали? Тогда я впервые увидел разгром, и он меня потряс. Может ли быть более низкое, более позорное зрелище под солнцем, чем фаланга, от страха сломавшая строй? Стыдно быть смерт­ным и видеть такое даже среди врагов. Это нарушает выс­шие законы богов.– Лицо Самоубийцы, исказившееся пре­зрением, теперь оживилось.– Ах, но противоположность тому – когда воины держат строй! Что может быть величе­ственнее, благороднее? Однажды ночью во сне я шел в фа­ланге. Мы шагали по равнине навстречу врагу. Мое сердце сжал страх. Вокруг шагали мои товарищи-воины – впе­реди, сзади, со всех сторон. И все это был я. Я старый, я молодой. Я испугался еще больше, я словно разрывался на куски. Потом все запели. Все другие «я» – и я сам. И ког­да все голоса слились в согласии, страх покинул мое серд­це. Я проснулся со спокойным дыханием и понял, что этот сон послали мне боги. Тогда я понял, что это и есть клей, делающий фалангу великой. Невидимый клей, связыва­ющий ее воедино. Я понял, что вся эта муштровка и дис­циплина, которые вы, спартанцы, так любите вдалбливать друг другу в череп, на самом деле нужны не для того, что­бы привить молодым воинам сноровку или обучить их ис­кусству, а лишь ради того, чтобы создать этот клей.

Медон рассмеялся:

– А какой клей растворил ты, Самоубийца, что наконец позволил своим челюстям так не по-скифски невоздер­жанно хлопать?

Самоубийца ухмыльнулся через костер. Говорили, что Медон и дал скифу такое прозвище, когда тот, совершив убийство в своей стране, бежал в Спарту, где снова и снова просил смерти для себя.

– Когда я впервые пришел в Лакедемон и меня прозвали Самоубийцей, я возненавидел это прозвище. Но со временем я понял всю его мудрость, пусть и непреднаме­ренную. Что может быть благороднее, чем убить себя? Не буквально. Не клинком в брюхо. А затушить в себе эгоизм, убить ту часть себя, которая думает лишь о самосохранении, о спасении собственной шкуры. В этом я и увидел в вас, спартанцах, победу над собой. Это и есть тот клей. Это заставило меня остаться, чтобы научиться тому же. Когда воин сражается не за себя, а за своих братьев, когда он со всей страстью стремится не к славе, не к сохранению соб­ственной жизни, когда он жаждет отдать все свое суще­ство за других, за своих товарищей, не разлучаться с ними, не оказаться недостойным их – тогда его сердце поистине наполняется презрением к смерти. Этим он выходит за границы себя самого, и его действия достигают высшей ре­альности. Вот почему истинный воин не может говорить о битве ни с кем, кроме своих братьев, бывших там вместе с ним. Эта истина слишком сокровенна, слишком священна для обыденных слов. Я сам никогда бы и нигде не произ­нес такую речь, а только здесь и сейчас, с вами.

Черный Лев внимательно слушал.

– Все сказанное тобой верно, Самоубийца, если позволишь мне так тебя называть. Но не все невидимое благо­родно. Низкие чувства тоже невидимы. Страх, и жадность, и похоть. Что ты скажешь о них?

– Да,– признал Самоубийца,– но разве они и не чув­ствуются низкими? Они смердят до небес, от них становится тошно на сердце. Благородные невидимые чувства ощуща­ются иначе. Они подобны музыке, в которой чем выше ноты, тем они чище. И это еще одна вещь, сбившая меня с толку, когда я пришел в Лакедемон. Ваша музыка. Сколько ее было, и не только воинственные песни и пэаны, которые вы поете, когда идете на врага, но и музыка, звучащая во время танцев и в хорах, на праздниках и жертвопри­ношениях. Почему эти воины, воины до мозга костей, так почитают музыку и в то же время запрещают театры и отвергают всякое искусство? Наверное, они чувствуют сходство музыки и добродетели. Просто добродетели вибриру­ют на более высокой, более благородной ноте.

Он повернулся к Александру.

– Вот почему Леонид выбрал тебя в число Трехсот, мой юный хозяин, хотя и знал, что никогда раньше ты не стоял под боевыми трубами. Он верит, что ты споешь здесь, у Ворот, в самом возвышенном регистре, не этим,– он указал на горло,– а этим,– и его рука коснулась сердца.

Самоубийца встал, неожиданно неуклюже и сконфуженно. Все вокруг костра смотрели на него задумчиво и с ува­жением. Диэнек нарушил молчание смехом:

– Да ты философ, Самоубийца!

Скиф в ответ усмехнулся.

– Да,– кивнул он,– очись тут!

Появился посланец, вызывая Диэнека к Леониду. Мой хозяин сделал знак, чтобы я следовал с ним. Что-то в нем переменилось, я чувствовал это, когда мы шли среди пута­ницы тропинок, испещрявших лагерь союзников.

– Помнишь ту ночь, Ксео, когда мы сидели с Аристоном и Александром, рассуждая о страхе и его противоположности?

Я сказал, что помню.

– Так вот, я нашел ответ на свой вопрос. И дали его мне наши друзья – торговец и скиф.

Его взгляд охватил лагерные костры, союзные войска и их командиров, которые, как и мы, со всех сторон тянулись к царскому костру, готовые откликнуться на его нужды и получить его указания.

– Противоположность страха – это любовь,– сказал Диэнек.

Глава тридцать вторая

С запада, с тыла, шатер Великого Царя охра­няли двое часовых. Диэнек избрал для атаки эту сторону, потому что она была самой тем­ной и неприметной и этот бок был открыт ветру. Из всех обрывочных образов, что оста­лись у меня от этой схватки, занявшей не более пятидесяти ударов сердца, самым яр­ким был первый часовой, египетский пехоти­нец с позолоченным копьем и шлемом, укра­шенным серебряными крыльями грифа. Эти воины, как известно Великому Царю, носят в качестве почетного знака яркие шерстяные шарфы, у каждого подразделения свой цвет. У них в обычае на посту повязывать их крест-накрест на груди и оборачивать ими пояс. В ту ночь часовой закутал шарфом нос и рот от ветра и колючей пыли. Он также закутал уши и лоб, оставив лишь узкую щель для глаз. Свой длинный, во весь рост, плетеный щит он держал перед собой, борясь на ветру с его неуклюжей массой. Не требовалось богатого воображения, чтобы представить, как ему тоск­ливо и одиноко на холоде рядом с единствен­ным факелом, гудящим на ветру.

Самоубийца незамеченным подкрался к этому парню, он прополз на животе мимо застегнутых шатров конюхов Великого Царя и громко хлопающих холщовых загородок, защищавших от ветра коней. Я был на шаг позади и видел, как скиф про­шептал два слова молитвы: «Отправь его», то есть врага к его диким богам.

Часовой взглянул в нашу сторону и лишь успел заме­тить, как из темноты прямо на него бросилась фигура ски­фа, сжимая в левом кулаке два дротика. Бронзовый смер­тоносный наконечник третьего изготовился к броску, заняв положение у правого уха. Наверное, зрелище было столь нелепо и неожиданно, что страж даже не успел встрево­житься. Правой рукой он беззаботно поправил прикрыва­ющий глаза шарф и как будто бы что-то пробормотал про себя, вынужденный хоть как-то отреагировать на это вне­запное и необычное явление.

Первый дротик Самоубийцы с такой силой вошел в кадык египтянина, что наконечник пробил шею и темно-красное древко на пол-локтя вышло из позвоночника. Часовой как скала рухнул на землю. Через мгновение Самоубийца был на нем и рывком выдрал свою «штопальную иглу», так что на ней осталась половина дыхательных путей.