Возвращаюсь к моей собственной судьбе. Меня продержали в Афинах два лета. Я служил по мере сил переводчиком и писцом, что позволило мне стать непосредственным свидетелем имевших место необычайных и беспрецедентных преобразований.
Разрушенный город восстал из пепла. С удивительной быстротой были вновь отстроены стены и порт, здания собраний и торговые дома, суды и правительственные учреждения, и жилые дома, и лавки, и рынки, и ремесленные мастерские. Теперь иной пожар пожирал всю Элладу и, в частности, город Афины – огонь дерзости и самоуверенности. Казалось, сама рука небес возложила благословение на плечи каждого, навеки изгнав из людей робость и нерешительность: В одночасье греки захватили подмостки судьбы. Они разбили самое могучее войско, какое когда-либо существовало под небесами. Неужели какое-то меньшее предприятие теперь устрашит их? На что они решатся теперь?
Афинский флот прогнал корабли Великого Царя обратно в Азию, очистив Эгейское море. Торговля расцвела. Сокровища и торговцы со всего мира наводнили Афины.
И это грандиозное возрождение затмило для простолюдинов саму великую победу. Оптимизм и предприимчивость зажгли всех и каждого верой в себя и своих удачливых богов. Каждый гражданин-воин, кто перенес испытание битвой в фаланге или тянул весло под обстрелом в море, теперь считал, что заслужил полного участия во всех городских делах и права обсуждать их.
Особая эллинская форма правления, названная демократией, правлением народа, пустила глубокие корни, вскормленная кровью войны. Теперь, с победой, росток рванулся вверх и распустился пышным цветком. В Собрании и в судах, на рыночной площади и в правительственных учреждениях простолюдины решительно и самоуверенно проталкивались вперед.
Для греков победа стала доказательством мощи и величия их богов. Эти божества, которые в нашем, более цивилизованном, понимании кажутся тщеславными, одержимыми страстью, чудаковатыми и столь подверженными слабостям и недостаткам, что и не достойны называться божествами, для греков воплощали их веру в нечто более великое, чем человеческое, по масштабу и все же глубоко человечное по духу и сути. Греческие скульптуры и атлетические праздники прославляли человеческое тело, их литература и музыка – человеческие страсти, их беседы и философия – человеческий разум.
В приливе торжества расцвели искусства. Не было ни одного дома, даже самого скромного, который восстал бы из пепла без какой-либо росписи на потолке, статуи или памятника, прославляющих богов и доблесть эллинского оружия. Процветали театры. Трагедии Эсхила и Фриниха привлекали толпы зрителей в стены театрона, где благородные и простолюдины, граждане и иноземцы занимали места в восторженном ожидании и часто переносили этот восторг на творения, чьи достоинства, по утверждению греков, переживут вечность.
Осенью на второй год моего пленения меня вместе с множеством других чиновников Державы за выплаченный Великим Царем выкуп отправили на родину, и я вернулся в Азию.
Вновь поступив на службу Великого Царя, я приступил к своим обязанностям по летописанию дел Державы. Случай, а возможно рука бога Ахуры-Мазды, к следующему лету привел меня в портовый город Сидон, и там меня назначили помогать при допросах одного эгинского судовладельца, грека, чью галеру шторм занес в Египет. Там ее захватили финикийские военные корабли из флота Великого Царя. Изучая бортовой журнал, я наткнулся на запись, упоминавшую о плавании прошлым летом из Эпидаврской Лимеры, лакедемонского порта, в Фермопилы.
По моему настоянию чиновники Великого Царя заострили допрос на этом. пункте. Эгинский капитан заявил, что его судно было среди прочих, нанятых для перевозки группы спартанских военачальников и послов на празднование в честь памяти Трехсот.
Также, по утверждению капитана, на борту были спартанские женщины, жены и родственницы погибших.
Общаться с этими благородными женщинами, сообщил капитан, ни ему самому, ни его людям дозволено не было. Я усиленно спрашивал его, но не смог убедиться ни прямо, ни косвенно, были ли среди этих женщин госпожа Арета и госпожа Паралея.
Эгинский судовладелец утверждал, что высадил пассажиров в устье Сперхея, у восточной оконечности той самой равнины, где некогда стояло лагерем войско Великого Царя. Там они высадились и остаток пути прошли пешком.
Несколькими месяцами ранее, доложил капитан, местные жители нашли три тела греческих воинов у верхнего края Феспийской равнины, на том самом пастбище, где располагался шатер Великого Царя. Эти останки были с почтением сохранены гражданами Трахина и теперь с почетом возвращены лакедемонянам.
Хотя в таких вопросах всегда трудно утверждать определенно, здравый смысл говорит, что эта были не иначе как тела Всадника Дориона, скирита Собаки и изгоя, известного под прозвищем Сферей, которые той ночью принимали участие в налете на шатер Великого Царя.
Эгинское судно везло прах еще одного лакедемонского воина, в свое время возвращенный из Афин. О том чьи это были останки, капитан не смог сообщить никаких сведений. Однако мое сердце склонно предположить, что это мог быть прах нашего рассказчика. Я стал расспрашивать капитана подробнее.
У самых Горячих Ворот, заявил он, эти тела и урна с прахом были погребены в могильном холме на лакедемонском участке, расположенном на пригорке прямо над морем. Подробные расспросы капитана насчет топографии того места позволили мне заключить с определённой уверенностью, что это тот самый пригорок, на котором погибли последние защитники Фермопил.
На поминовении не было никаких атлетических игр. Состоялось лишь простое торжественное воспевание 3евса-Спасителя, Аполлона, Эроса и Муз. По словам капитана, все закончилось менее, чем через час.
Понятно, что местность интересовала капитана больше с точки зрения безопасности судна, чем из-за произошедших там сражений. Однако, по его словам, его поразила одно незабываемое событие. Одна из спартанских женщин держалась среди остальных особняком и предпочла задержаться в одиночестве на месте сражения, когда ее сестры уже начали готовиться к отправлению домой. Эта госпожа так припозднилась, что капитану пришлось послать одного из своих моряков позвать ее.
Я стал горячо расспрашивать его об имени этой женщины, но капитан, что и неудивительно, не осведомлялся об этом. Я продолжал расспросы, выясняя, как она выглядела. Возможно, внешность помогла бы мне определить, о ком шла речь. Капитан утверждал; что в ней не было ничего особенного.
– А лицо? – продолжал настаивать я.– Была она молодой или старой? Сколько лет было ей с виду?
– Не могу сказать,– ответил он. – Почему же?
– Ее лицо было закрыто,– пояснил судовладелец. -Я видел лишь затененные покрывалом глаза.
Я продолжил расспросы о самих памятниках, о камнях и надписях на них. Капитан рассказал то немногое, что запало ему в память. На камне над могилой спартанцев вспомнил он, были начертаны стихи поэта Симонида, который сам в тот день присутствовал на поминовении.
– Ты запомнил эпитафию? – спросил я.– Или стихи были слишком длинные, чтобы удержать в памяти?
– Вовсе нет,– ответил капитан.– Строки были составлены в спартанском стиле. Короткие. Ничего лишнего.
По его оценке, они были столь скупы, что даже такая ненадежная память, как его, без труда сохранила их.
Эти стихи, насколько сумел, я выразил так: