Именно художественные, хотя сам писатель сначала (и очень длительное время!) считал и то и другое — всего лишь «материалом» к будущему художественному произведению.
Записки «На империалистической войне» датируются автором 1914—1919 годами (в рукописной «Хронологии моих произведений»). Отдельной книжкой они напечатаны уже после революции, после освобождения М. Горецкого из польской тюрьмы и переезда (в 1928 г.) из Вильно в Минск.
Печатались дневниковые записки «Левона Задумы» сначала в журнале «Полымя» (отрывки!), затем — отдельной книжкой (в 1926 г.). Что-то дописывалось, «перемонтировывалось», материал разбивался на главы (шлифовалось и дорабатывалось произведение и в 1928 г., когда Горецкий готовил новое издание), однако это — все те же «записки», которые в окопе, перед боем, после боя делал вольноопределяющийся солдат 2-й батареи... Прошло время, и дневниковый «материал» застыл в будто бы случайных, но неожиданно художественных кристаллах, формах. Довелось только что-то переставить, немного добавить, немного подшлифовать.
***
«Военные записки» М. Горецкого критика 20-х гг. справедливо поставила очень высоко—рядом с гуманистическим европейским романом о первой мировой войне — «Огонь» А. Барбюса, «Человек добрый» Л. Франка (см. «Маладняк», 1926, № 9, «Полымя», 1926, № 6).
А для самого М. Горецкого это все еще был «материал» к чему-то более завершенному, более «литературному», эпопейному. Собирая, готовя материал к «Комаровской хронике» — главной книге своей жизни,— М. Горецкий уже в 30-е годы показал, отметил места, куда записки «На империалистической войне» вольются как часть, войдут как «материал».
Началась война, и с этой поры жизнь, история огромной, «всемирной» волной оторвали землемера Горецкого, писателя Горецкого от отцовских порогов и кинули далеко, а потом еще дальше и дальше — сначала в окопы, в госпитали, затем в польскую тюрьму, как «большевистского агента», и дальше — в толкотню «литературной жизни», как ее понимал Бенде и ему подобные вульгаризаторы и политиканы, а затем — за границы Белоруссии (в Вятку, в калужскую Песочню)... Были периоды, когда он мог писать спокойно, внимательно, вдумчиво,— это после ранения, в гжатском госпитале и на поправке, когда приехал в Богатьковку. И когда лечился в Железноводске. И еще — после Вильно, переехав в Минск, когда доработал и переработал свои ранние произведения и «записки», собирал, записывал народные песни, фольклор, переделывал свою виленскую «Историю белорусской литературы».
Увы, немного времени на такой спокойный труд подарила ему судьба.
Многое, а может быть, и главное, писалось, набрасывалось между угрожающе высокими волнами событий, которые бросали его жестоко, беспощадно и гнали куда-то на последние камни, рифы...
Документалист по таланту, по умению видеть, оценить факт, реальное событие, М. Горецкий оказался «документалистом» и по писательской судьбе, к чему, конечно, не стремился. Многое осталось необработанным, не стало повестью, романом и дошло к нам в виде записок, дневника, материала к эпопее, в виде документального материала — потому что так распорядилось время.
Литература, искусство беспощадны к человеку, который связывает с ними свою судьбу, потому что захватывают его целиком, всего, а если обнаружится, что нечего «выжать» из него, тотчас, как нечто пустое,— выбрасывают без сожаления и больше уже не оглядываются на него.
Зато они же, может быть, как ничто другое, и благодарны, если в человеке было, есть что-то настоящее — талант, совесть.
Одно стихотворение осталось от Павлюка Багрима — по-детски простенькое, но талантливо искреннее и печальное: «Заиграй, заиграй, хлопче малый» — и этого достаточно, чтобы был, остался белорусский поэт Багрим. Чтобы не поглотило его время.
Казалось бы, жизнь, судьба не дали Максиму Горецкому, не позволили написать так, как он намеревался, мог, «Комаровскую хронику» — главное произведение его. Написать эпопею народной жизни. И многое другое осталось в набросках, как материал, документ.
Однако талант, совесть, самоотверженность художника, который писал, творил, несмотря ни на что, до последней минуты и в формах, какие были возможны,— это не пропало, такое не пропадает без следа.
Невольный, можно сказать, трагический документализм «Комаровской хроники» через много лет вон как отлично «стыковался» в просторах времени с документализмом современной нашей литературы. Литература вдруг отблагодарила за талант, за совестливость таким вот способом. Кстати, не редкое, а, наоборот, даже очень частое это явление, когда собственная беда оборачивается вдруг находкой и обретением для писателя, для литературы.