«Что же это? Как же это?» — только сейчас прояснилось в его голове еще непонятная мысль-недоумение. Возбужденный и измученный, он почему-то никак не мог сообразить или, может быть, не мог что-то вспомнить — разгоряченным нутром он только ощущал, что свершилась огромная, еще до конца не осознанная несправедливость, перед могучей силой которой и он, и Фриц Хагеман были беспомощны. И ему было очень больно от того и хотелось завыть от обиды, которая охватила и душила его».
Такая ситуация, такие строки написаны были в 1961 году — необычные уже, забытые и вновь возвращенные в литературу строки.
«Одна ночь» — как бы воспоминание белорусской литературы о самой себе — о «Русском». Хотя Быков, когда писал, если и помнил кого-то, то скорее Толстого, Ремарка, Хемингуэя, но не Горецкого...
Однако белорусская литература уже имела этот рассказ — «Русский». Он уже был написан, а потом длительное время отсутствовал, выпал из литературы, из читательской памяти, однако, как порожняя ниша, ожидал какой-то замены.
Замена появилась — «Одна ночь». А затем и рассказ «Русский» встал на свое место, теперь они рядом стоят, существуют...
«— Я русский! Я русский! Русский, русский!..
С виду это в общем сильный мужчина. Среднего роста, хорошее телосложение, широкоплечий, и грудь у него нормальная. На лице никаких следов болезненности...
Странная история случилась с этим несчастливым человеком».
М. Горецкому не нужно было «писать рассказ», специальный, со сложным, старательно выверенным рисунком психологического поединка, с публицистическими даже чрезмерностями — потерями,— как В. Быкову довелось.
Потому что и война иная, и «немец» не фашист, а действительно только жертва обстоятельств. Автор просто вспоминает, рассказывает — как о случае, который и объяснять особенно не надо, и «расшифровывать» не обязательно — все само за себя говорит [15]. Всему виной война и те, кому она нужна, а солдаты — и убийца и жертва — «несчастные люди», «темные люди».
«Русский был обычный земледелец из Могилевской губернии: сильный, но несколько медлительный, толковый от природы, но темный, грубый».
Война, окопы, однако, все это уже буднишное для него, и темный тот могилевчанин потихоньку «мародерствует» — но по-крестьянски неумело и по мелочам.
«Вечером, в наступающей темноте, шел он по изрытым окопами полям, находил пустое поле, на котором росла картошка,— копался там своей маленькой пехотной лопаткой ради какого-то десятка неподобранных хозяином и свиньями картофелин. Хотя ему за это выговаривали, не оставлял своих блужданий по темному полю, и та вороватость сгубила его».
Только взошел на какую-то горочку, а перед ним стоит австрияк, а точнее — голициец... «Оба вместе присели на землю...»
Австрияк первым ищет выход, и вот как:
«— Руськый! Я маю горилку...
— Я тебе ничего не сделаю!..»
Сели, положили винтовки каждый при себе, но уже сидят рядышком, скрутили по цигарке.
«Когда все окончилось и надо было расходиться, почувствовали себя тягостно. Но австрияк приободрился и сказал:
— Чи веды менэ до Руссии, чи разойдемся.
...— Нет, браток, иди себе к своим».
Все, как люди, как крестьяне, которых черт согнал на это поле и держит в окопах, вместо того чтобы они дома хлеб растили.
Разошлись каждый в свою сторону, но вдруг «осенило», тюкнуло что-то темного могилевчанина: «Э, какой же я вояка».
«Повернулся, приложился к ружью и бездумно нажал на курок:
— Так!»
И дальше все происходит в какой-то горячке, хотя солдат все еще привычно действует, все еще пытается вести себя как «вояка».
Но тут уже нечто иное воцарилось, и не тихо, как тогда, когда сидели рядышком и курили, а понеслось оно, ломая и круша все.
Остался только человек — как бы первый на земле, тот, что убил...
«Когда Русский подбежал и наклонился над его чубатой шапкой и длинными усами, то в темноте плохо рассмотрел, но услышал, как он прошептал, говоря будто о ком-то третьем:
— Что ж ций москаль наробив... Зостанецця моя жинка и диты.
Безнадежная обида слышна в этом, последние слова еле выдохнул, уже умирая. Раскинул руки и ноги. Русскому показалось, что смертная пелена, словно у курицы, застилает его желтоватые белки.
— А сколько же их у тебя? — с опавшим сердцем спросил Русский и невольно, словно поддержку искал, оглянулся вокруг, в ночной тьме.
— Ди-ты...
Убитый еще раз потянулся, сомкнул медленно веки и умолк навсегда.
Русский перекрестился над мертвым и полез в его карман в штанах. Достал оттуда измятое за долгое время и замасленное письмо в конверте. Ничего больше не было, и он разочарованно или недовольно разорвал его на части. Одумался, поднял их с земли, чтобы потом скурить. И снова бросил. Даже руки немного дрожали, и было противно, что так ребячится, будто не врага убил, а кого-то своего. Смелее ощупал у него за пазухой, все карманы и шапку и снова ничего подходящего не обнаружил. Осматривая его сапоги, стоит ли возиться, глянул вдруг во тьму ночи, испугался... Подхватил котелок с картошкой в одну руку, две винтовки за ремни — во вторую, пустился бежать во весь дух к своим».