Убирая свои приспособления для курения в небольшой пестренький кисет, еще новенький и вышитый с любовью женской рукой, полешук уронил на землю фитиль. Очень резко нагнулся и поднял, а затем выпрямился у нар во весь рост...
Хотелось дольше любоваться им.
Был он стройный, ловко скроенный и независимый. Здешняя полешуцкая одежда, эта серо-белая свитка, короткая и тесно стянутая в поясе, как черкеска, чрезвычайно шла ему»
Из-за этого любования полешуком-белорусом постепенно выступает драма человеческая. Выловлена, почувствована, понята драма эта по-журналистски, «на ходу», но неожиданно глубоко. Потому что знает автор крестьянина, и солдатчину знает, и трагедию беженства видел... И потому чувствует душу случайного знакомого своего сразу и глубоко. Однако вон сколько знать всего надо (войну, окопы, солдатчину), а не одну лишь мужицкую деревню, как было прежде, чтобы считать, что понимаешь белоруса.
Какой-то не такой уже белорус, не прежний. А многое из прежнего, если и замечается в нем, то проявляется уже иначе и выглядит иначе. Однако и этот белорус М. Горецкого не забудет заговорить про «потайное». Помните, сколько об этом было в ранних рассказах.
Вроде бы все то же:
«— Как раз на крещение в 1914 году,— вдруг начал он рассказывать нечто иное,— на крещение, поздно вечером, где-то часу в 12-м ночи, на шумной — как-никак рождество — улице вдруг стала мертвая тишина.
Я со сватом только вернулся домой. Что такое? Вышли во двор — а там све-е-етлым-светло, светлее, чем днем. Испугались мы, выбежали на улицу. И видим: на небе, с восхода на заход в белом-белом, светлом сиянии, но, как в тумане, идут, идут... У кого в руке сабля, у кого винтовка или другое оружие, пулеметы на колесиках тащат... И надпись там, где прошли, громадными красными, аж горят, буквами — годы: 1914, 1915, 1916... Появятся буквы и темнеют потихоньку, появятся и темнеют... Не успел я хорошо вглядеться, как так же вдруг все — шух! Шухнуло, и опять стало темно...»
«Что это он, всерьез или с какой-то непонятной целью?» — вглядывается рассказчик. Может быть, «пугает» гостей нежданных, а может быть, «предупреждает» красивую свою жену?..
«Хотелось все время смотреть, как она ужинала и изредка вскидывала теми чернымй пушистыми ресницами, когда черпала ложкой или откусывала хлеб. Наверное, она чувствовала, что мы на нее смотрим, а подпрапорщик действительно так и прилип к ней...»
Рассказчик с тем и ушел из белорусской хаты.
«Утром, еще затемно, мы вышли из хаты... Только случайно, проходя на улицу мимо навеса, заметил я, что там, под навесом, странный этот полешук приглушенным голосом, нервничая, совсем не такой, каким показался мне сначала, допекал молодую жену...
И теперь, услышав его раздраженный голос, я подумал, что человек этот ужасно ревнив к своей жене, а может быть, и страдает за какие-то ее грехи во время, когда он был на фронте, а в хате ночевали такие же бродяги-солдаты, как и мы»
Прежде в обычном искал, видел, находил «потайное».
А тут в «потайном» учится открывать простое, бытовое, человеческое — и видите, во сколько раз оно интереснее. И во сколько раз литература такая и богаче и сложнее, в жизненном отношении сложнее!
Рассказы, которые тут рассматривались («Черничка», «Ходяка», «На этапе»), также как и «Покой», «На панской кухне», «Ошибка», «Томится сердце», «Две сестры», «Габриелевы посадки», «Деготь» (о некоторых из них еще будет разговор), написаны после фронта, окопов — в Гжатске, Богатьковке, в Железноводске, когда раненый Горецкий лечился и опять возвращался к жизни, возвратился в мир литературных интересов. Что-то было напечатано в газетах, журналах в 1917— 1922 гг., что-то позднее печаталось или готовилось к изданию, и Горецкий не раз еще обрабатывал, шлифовал почти все эти рассказы. В двухтомник вошли они (большинство) в том виде, который придал им писатель, когда в 1928 году готовил неосуществленный сборник «Рассказы».
И все же сам характер рассказов, настроение, которое царит в произведениях этих, найдено было художником еще тогда — в основном в 1916—1921 годах.
Каждый из названных здесь рассказов несет в себе тонкое лирическое настроение (опять назовем его «чеховским»), которое создается, кажется, не словами, не фразами, а самой действительностью: художник нам ее показал, живую человеческую действительность, уголок жизни, души чьей-то уголок, а сам как бы отступил в сторону. Отступил и смотрит с потаенной печалью — на жизнь человеческую, на нас, читателей, да и на себя самого. Потому что пока ты над чужой судьбиной печалишься или размышляешь, человек, твоя жизнь идет, мчится, тот же беспрерывный поток куда-то несет и ее!