— Вставай! — в самом деле будит его отец, тормошит за плечо, но не дома, а в чужой хате, в немилом заезжем дворе. Тело ноет, ломит кости, лежал бы, лежал, но нужно вставать...
Кое-кто из возчиков уже сидит одетый и курит»
Поехав вслед за Хомкой, его глазами (и через поэзию снов его) глядя на мир окружающий, читатель не может не вспомнить «Степь» А. П. Чехова.
Наверное, помнил и Горецкий эту гениальную повесть. И опять же можно было бы проследить (как в отношении Гоголя мы пробовали делать), как молодой мастер белорусской прозы ищет и находит свое, индивидуально и национально самобытное, но под ярким светом (или под «прожектором»), который отбрасывал на жизнь, на литературу еще один великий талант русской и мировой литературы.
«Что, и здесь Чехов?» — может запротестовать кто-нибудь, кому покажется, что «свое» — это когда в нем ничего «чужого» нет. А между тем национальное произведение, чтобы стать крупным, достойным мирового значения, много чего должно вобрать, переплавить в себе и в своем!
Да, Чехов! А если мало, то еще и Достоевский — и тоже в одной этой небольшой повести.
Помните сон Раскольникова: как убивали на петербургской мостовой коня, а глаза его по-человечьи плакали?..
А это — Горецкого текст:
«Налаживают сохи и бороны люди во всех дворах. И обидно Хомке, что отец его, хозяин неумелый, в такое горячее время, когда надо выходить на работу в поле, наконец собрался он лен мять, стучит в бане один мялкой. Ну, да ладно! Не все ведь плохо делает отец: к весне вот кобылу купил, а то который год без своего коня жили. Норовистая попалась кобыла: не хочет ходить на выпасе, лихо несет ее в жито,— откуда у нее и скорость берется? Запрягут, то хоть палкой бей ее — не побежит, а тут вот летит и летит в жито. Сколько раз выбегал отец сгонять ее с потравы. «Вот уж, наверно, злится,— рассуждает Хомка.— Пособил бы ему пасти кобылу, да хозяйская работа не пускает батрака». Шел кто-то мимо, по дороге возле жита, заорал: «Юркина кобыла опять в жите! Не успел разбогатеть на коня, так уже и чужие хлеба скорей травить». Легче Юрке целый день без кусочка хлеба просидеть, чем услыхать такое от кого-нибудь. Хвать об землю раскоряку-мялку, ринулся кобылу ловить. А она, дуреха, не дается и лягнуть норовит. Все-таки обуздал, перетянул морду нахрапником и привязал повод к развесистой вербе. Вырвал из забора гнилой снизу, но здоровенный кол, ухватил обеими руками и ну дубасить глупое животное. Забьет! Ах ты, господи! Забьет ведь! Дрожит все в Хомке, как струна. Вот-вот оборвется. И грохнулась наземь подбитая кобылка. Вытянула несуразно длинные ноги. Бежит туда, воет мать, бегут люди. А Юрка и жену по голове кулаком. Неразбериха, вой! Все чувства слились в ком и разрывают хрупкую душу Хомки: печаль и жалость, злоба и боль, и непонятная глухая покорность подневольного перед неотвратимым... «Он думает, если ему не везет ни в чем, то можно кобылу досмерти забивать, можно маму бить,— с надрывом говорит кому-то Хомка, не жалуется, нет, просто так себе говорит:— На ярмарке уговаривала мама, чтобы не покупал эту кобылу, не верил цыгану, недобрая кобыла... не послушался! Если он цыгана больше уважает, чем нас». И горькое горе, как та вода сквозь плотину, прорвалась и заливает все крупными, горючими слезами. И икает и судорожно всхлипывает: «Забил кобылу-у-у...»
Близость к Достоевскому сознательно эксплуатируется художником — та обязательная аналогия, которая и читателю придет в голову. Для того, может, и сцену такую взял, вспомнил — из богатьковской жизни сцену.
Конь на городской мостовой, в самом «фантастическом на земле городе» Петербурге, и в деревне конь — нечто разное, очень разное. У этого, у деревенского коня есть даже «биография» — и ее знает не только хозяин, а вся, может быть, деревня. Отец дико бьет на глазах у Хомки не просто «живое существо», как там, на петербургской мостовой, а как бы члена семьи. Да еще какого главного в крестьянской семье.