— Замечательные сенокосы! Ах, какие сена!
Сам себя утешает, стоя передо мной, а думает, наверное, о том, что уже скоро та станция Кислый Ключ, где начнется его новая, сибирская, переселенческая жизнь» («Кислый Ключ»)
Пассажиры, соседи меняются в вагоне, на пароходе, все новых людей видит рассказчик через окно поезда, на перронах, на небогатых привокзальных базарчиках и пристанях, а самого мучает все то писательски-общечеловеческое чувство: всех не увидишь, не выслушаешь, и тем более не поможешь всем.
«После войны и революции у меня очень скоро набегают слезы на глаза и подкатывает ком к горлу. Но тогда же выработалась у меня и кое-какая воля, и, если я этого не захочу, я сумею себя заставить и не плакать, и не пустить ком к горлу» («Маленький путешественник»).
Снова — профессиональное. И тоже необходимое писателю — чтобы идти как можно дальше навстречу собственной боли, до поры сдерживая ее в себе. Без этого остановился бы на самом пороге любой трагедии. Боясь идти дальше, жалея прежде всего себя. Ни хирург, ни художник на такую слабость права не имеют: для них она «профессиональное несоответствие». (Как бы ни ссылались на свое доброе — и наверно действительно доброе! — сердце.)
С этим чувством «задержанной боли» и написано большинство сибирских «сценок»...
«Сильная любовь» — девушка-татарочка бросилась под поезд, на котором ехал солдат: он позвал ее за собой, а на вокзале признался, что женат. Реально-сниженный (и солдатский) вариант драмы Карениной—Вронского...
«Маленький путешественник» — беспризорный мальчик, преждевременно «самостоятельное» дите недавней войны и голодухи, погиб на пароходе, раздавленный пароходным рулем...
«Хотимка» — «высокая, с загрубелым и красноватым лицом» изгнанница-беженка военной поры, которую рассказчик видит на привокзальном базаре. На лице женщины «такая горечь, однако ж неуловимая, и все под тем же отпечатком твердости духа и вроде бы надменности... Голова высоко посажена, и небольшие, но глубокие и жутковато-умные глаза смотрят не на близких, а на далеких.
А возле юбки два крошечных мальчика, как звереныши. Изможденные детки, и глаза не детские: многое повидали».
«Цветы зла (Встречи)» — разговор с «немолодым и обманутым жизнью» пассажиром парохода о разных его романтических историях. О его встречах с интересными женщинами. И вдруг видят пожилую больную женщину.
«Она искала место похуже, чтобы сесть, наконец примостилась и начала развязывать свой грязный комок тряпья рядом с убогим и одиноким путешествующим гольдом.
Однако даже дикий гольд не выдержал и стал ее ругать на своем непонятном наречии, размахивая руками сердито, чтобы не сидела возле него, а потом сам пересел на другое место...
— Так вот я хотел сказать еще...
— Погодите,— перебил я,— а это чем не встреча.
В голосе моем не было ни капли иронии. Просто я сказанул не подумав.
Собеседник мой, тем не менее, ужасно обиделся... Я видел, как подошел пароходный служащий и согнал ее с того места. Она покорно подобрала свои лохмотья и поплелась куда-то».
«Хромая бабка» — рассказ старухи о том, как когда-то ее и сестру украли, завезли в Китай и как убегала она назад по замерзшему Амуру босая...
И все же за всей трагичностью повседневной жизни беженцев первой мировой войны и переселенцев, беспризорных детей и детей, которых, как нищих, родители волокут в неведомый мир,— за всем, как это ни странно, есть и поэзия. Не в смысле узкостилистическом, а именно в широкоэстетическом. Поэзией в произведениях становится только то, что имеет какой-то положительный (в человеческой жизни и истории) смысл. Необходима историческая либо эстетическая содержательность, без этого будут только стилистические претензии на поэзию, не более.
Если же есть такая содержательность — у М. Горецкого содержательность реальной народной жизни,— поэзия возникает, звучит и без специального стилевого подчеркивания, в самых простых словах.
«Я слышу в ее акценте что-то родное, хотя она говорит неплохо по-русски, и я спрашиваю:
— Вы не из Могилевщины переселенка?
— Из Хотимска я... Может, знаете,— ответила по-белорусски.
— Знаю, знаю! Сам оттуда недалеко...
— Ну, как там сейчас живут люди?
— А ничего... Понемногу обживаются...
— Это хорошо, если обживаются. Вот и я собираюсь вернуться... Может, как-нибудь...— и погладила загрубелой рукой, но нежно, по-женски, по-матерински, погладила невольно, не видя, по головке младшенького.
И мальчик еще больше закутался в юбку.