Выбрать главу

...А потом у Томаша дети начали рождаться. На большую семью хлеба не хватало. С весны и до нови пекли хлеб из дикой манны да лебеды, подсыпали мякину. Разваливался такой хлеб. В печь в миске са­жали да опрокидывали. Сажают-сажают, никак не держится, снова в миску. Или было чашку такую сма­стерили с ручкой. Тесто в чашку да в печь, и обернет...»

Менялись имена, роды крестьянские, жизнь и смерть догоняли или обгоняли друг друга — умирали старики, а еще чаще — дети, но основной материк жизни крестьянства — нерушимо оставался, наоборот, он бесконечно разрастался. До какого-то момента... И до того момента ничто не прерывало расширения «материка» —, ни войны, ни барщина, ни голод и эпидемии.

В «Комаровской хронике» очень много смертей. Но смерть на «материке» устойчивом, извечном, оказывает­ся, совершенно не то самое, что смерть на «материке», который начал опускаться, расползаться, исчезать «под водой»... В первой «тетради» «Хроники» мертвых хоро­нят тоже скорбя и со слезами искренними, горячими. И все же смерть стариков и смерть ребенка видится как часть жизни устойчиво-привычной: «бог дал — бог взял!», «что ж, пожил свое!», «было бы здо­ровье — будут еще и дети!». Да, страсти всегда были страстями, а страдания человеческие — страданиями. Но только, оказывается, и умирать человеку легче, когда все знакомым ходом идет (родился — пожил — умер), а не врывается извне как некая злая неожи­данность.

В первой «тетради» «Комаровской хроники» люди умирают, как живут: по-крестьянски просто. Чаще всего так. И для того, кто умирает, и для близких оно, конечно, трагедия. Но совсем не та, что нарушает сам ход жизни. Такие смерти включены в извечный поток жизни, о них повествуется и о них помнится рядом с заботами о по­годе, урожае, отеле, свадьбе, крестинах...

Умерла у Ганны Задумы первая девочка. «Стахван доски пилил с Филиппом Скнарицей на той стороне, у Банадыся Ножика (сына Артема). Деньги зарабаты­вали». Очень уж Ганна жалела, любила свою девочку. Долго потом по ней плакала, горевала. Но вот: «Умерла к вечеру, когда потемнело. На руках у Ганны умерла. Полута побежала звать Стахвана, а Ганна ей говорит: «Не надо было звать, пусть бы поужинал: растревожит­ся — ужинать не будет».

И сам человек, взрослый, старый, которому очередь подошла, конец своей жизни часто встречает как послед­нюю свою работу, последнюю заботу. Старается, на­сколько еще способен, не перекладывать ее на других. Потому и готовит старый человек заранее себе гроб, а старая женщина — положенный убор.

«И того же лета, 10 мая (по старому стилю), на второй день после праздника Миколы умерла в Хорошем Пелагея Матвеевна. Простыла в бане и умерла от воспа­ления легких. Было ей только лет 50... Ганна из Комаровки пришла, три дня с больной была. Пелагея Матве­евна ей говорила: «Ты по мне сильно не плачь, у тебя дети сейчас. Одежду забери, а то отец не отдаст потом». Утром невестке Юльке сказала: «Посмотри, сколько у нас хлеба. Принеси дежу и расчини хлеб». И когда расчинили хлеб, она поднялась, посмотрела, как сажали хлеб в печь. Ходила. Сидела. И еще Ганне сказала: «Кликни Марью из сторожки баюкать Левона, а сама больше от меня не отходи. Может, сама свечку не зажжешь, когда испугаешься, то Наталью Хритониху кликни». (А Наталья сама пришла.) Юльку и Ганну поучала: «Сходите в кладовую, там в лозовой корзине бутылка, а в той бутылке разведенные дрожжи. Возьми­те эти дрожжи, дежу вымойте и на этих дрожжах разве­дите блины из пшеничной муки. Они вам завтра нужны будут: люди к вам придут». Сказала, посмотрела в окно: «Вот и коровки идут». Мужчины с поля приехали. Тем­нело на улице. Легла она, перекрестилась: «Вот и все...» Со всеми простилась, хлеба отрезала, всех благословила. И умерла» [29].

А потом где-то началась мировая война, и хотя далекая, но уж очень аккуратно и точно она выискивала свои жертвы и в неведомой миру Комаровке. Друг за другом комаровские крестьяне, чьи-то сыновья, братья, шли, ехали в свет и там исчезали. А деревня их провожала все с большей тревогой и с большими слезами. Теперь смерть и угроза смерти для жителей Ко­маровки обретают уже иной, совсем другой смысл: она не горькое, трагическое продолжение (все же продолже­ние, хотя и трагическое) привычной жизни и дел, а разрушение и обессмысливание всего привычного. Трагизм переживаний, выражение трагизма изменяются. Меняется и тональность самой «Хроники»; все обретает более напряженный, тревожный характер.

«Позавтракали и стали собирать его в путь, охать в Город. Богу помолились. Савчиных кликнули. Собрали уже Прокопа... Он упал на колени, помолился. Вот запряг отец уже и коня. Уклали уже и эти мешочки в возок. И вышли все из хаты... Стал Прокоп возле угла хаты, который поближе к Миките: «Прощай, дом!» — и заплакал. Все заплакали. Вся деревня заплакала. Дошли до того мостика, который на пути на полянковском поле против огорода Задумы. Здесь было скошено сено с лужка у Стахвановых на огороде. Прокоп говорит: «Лаврик, не забудь повернуть сено на лужку». Все еще сильнее заплакали. И Лаврик плакал, и Марин­ка плакала... Домна выла по Осипу... Ганна, проводив Прокопа, ушла жать в поле и жала весь день, когда Прокоп с отцом уехали, и ничегошеньки не нажала, плакала, думала. Идут Микитовы бабы, подсобили ей кусочек дожать. И пошли домой вместе. Идет Одарка Савчина. Встретив ее, Ганна говорит: «Не видела ли ты нашего Прокопа? Не загулялся ли он у вас? Скажи ты ему, сестрица Одарка, чтобы домой шел». И Одарка заплакала: от тех от слов Ганны, матери, о сыне, что на войну сына угнали, и, возможно, никогда уже не вернется...»