— Прошло два дня, — напомнила Цикута Львовна.
— Прошло два дня, — упавшим голосом сказал Митенька.
Два дня — целых два дня — Митенька провел в гостиной наедине с рукой. Он рассказывал ей разные истории и даже читал стихи, чтобы не было так одиноко и страшно. Он уже не понимал, на каком свете находится, пока не пришла Гавана. Она взяла руку и отнесла в кочегарку, а Митенька, едва добравшись до постели, тотчас уснул.
— Два дня, — сказала Цикута Львовна. — Подлупаев, два дня!
— Я не вру, — сказал Митенька. — Вы же знаете, что я правдив, как животное.
Митенька двигался не сходя с места. Он морщил лоб, поправлял длинные жидкие волосы, переступал с ноги на ногу, дергал плечами, выпячивал нижнюю губу, чесался, щурился, моргал и то и дело локтями подтягивал великоватые штаны.
— Можешь идти, — сказала директриса.
Но когда он уже взялся за ручку двери, Цикута Львовна вдруг спохватилась.
— Стихи, Подлупаев! Какие стихи ты читал руке, черт бы тебя взял?
Она вела русский язык и литературу в старших классах.
Митенька обернулся и с готовностью ответил:
— Уходи, — сказала Цикута Львовна, в изнеможении роняя красивую голову на руки. — Уходи, Подлупаев, брысь отсюда, сатана! Брысь!
По ночам Митенька убивал свиней. Он входил с топором в загон, по которому бродили пухлые белые свиньи, и неторопливо прогуливался, выбирая жертву. Он был бос, и при каждом шаге между пальцами проступала жирная грязь. Он знал, что вокруг загона толпятся голые женщины, но не удостаивал их взглядом. Наконец он решался и наносил первый удар. Он слышал, как ахали и взвизгивали женщины, но по-прежнему не смотрел на них, продолжая наносить удары. Он бил свиней без разбора — по спинам и головам, по толстым задницам и розовым пятачкам, брызги крови летели во все стороны, пятная белоснежную кожу свиней и пачкая мускулистое тело палача, которому все было нипочем: скользя в лужах крови, он опускал широкое лезвие на очередную жертву, изгибался, наклонялся, подпрыгивал, бил, шагал, снова бил, бил и бил свиней, и женщины вскрикивали при каждом ударе, с каждым разом все громче, вскрикивали и протяжно стонали, а он продолжал свое дело, круша одну за другой, валя их наземь, тело к телу, и вскоре загон был похож на свалку окровавленных туш, а палач все рубил, добивая раненых, вонзая топор в алую плоть, не испытывая никакой жалости к этим тварям, которые кричали, стонали и с упоением отдавали ему свои белые пышные тела, пылавшие похотью и изнемогавшие от грязной страсти, бил, рубил и бил, и просыпался, все еще содрогаясь, забрызганный спермой, обессиленный, в отчаянии, в отчаянии…
Отчаяние его только усиливалось, когда он смотрел на свое отражение в зеркале. Рыжий, подслеповатый, с жирной угреватой кожей, неровными зубами, тощий, наконец горбатый — у него было искривление позвоночника в сагиттальной плоскости, — Митенька ненавидел себя и готов был на любой подвиг, на любое злодеяние, чтобы стать как все.
А еще он ненавидел свою фамилию — такой фамилии не может быть у великого человека — и не любил, когда его называли Митенькой, словно какого-нибудь деревенского дурачка, который мочится в штаны, пускает слюни и визгливо хохочет, разевая щербатую вонючую пасть, но все его жалеют и называют уменьшительно-ласкательным именем.
Гавана говорила, что Иисус тоже был рыжим выблядком да еще, небось, и пидорасом, но Митеньку это не утешало. Да и матери его хотелось, чтобы сын вырос нормальным человеком, а вовсе не Иисусом. Она водила Митеньку по врачам. У него были плохие легкие, он часто болел ангиной, доктора опасались за его сердце и то и дело укладывали мальчика в больницу.